Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 57 из 73

В то же время нельзя отрицать, что между Пастернаком и Сталиным существовали невидимые узы, о чем уже много написано. Письма и личные просьбы Пастернака доходили до Сталина и иногда имели ответ. Возможно, Пастернак, как и многие из его окружения, не предполагал, что Сталин лично ответственен за террор; все-таки информация об этом стала доступной только после XX съезда, в понимании многих людей этого поколения, террор осуществляла безличная охранительная машина, сметающая все на своем ходу. А Сталин всякий раз умел убедить общество, что эта машина выходит из-под контроля, но он могучим движением останавливает ее на полном ходу.

И все-таки спустя только год в письме к Ольге Фрейденберг Пастернак напишет:

Не страдай за меня, пожалуйста, не думай, что я терплю несправедливость, что я недооценен. Удивительно, как уцелел я за те страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!! Судьба моя ело-жилась именно так, как я сам ее сложил. Я многое предвидел, а главное, я многого не в силах был принять, — я многое предвидел, но запасся терпением не на такой долгий срок, как нужно. И, как я писал тебе, время мое еще далеко[276].

Про страшные годы Пастернак говорил и в конце 30-х, и в 40-х годах. Но они совмещались для него с величием эпохи. Согласно признанию, сделанному в стихотворении «Художник», между поэтом и кремлевским затворником, как в двухголосой фуге, хотя они находились на противоположных осях существования, имелась перекличка. Но это вовсе не застраховывало Художника от гибели, от грубой очеловеченной стихии.

В хрущевские годы, когда Пастернак в одиночку столкнется с огромной машиной власти, которая не желала простить ему Нобелевскую премию за «Доктора Живаго», в его адрес пойдут гневные письма не только от рабочих и крестьян, но и от писателей. Одно из них от Галины Николаевой (автора советского романа «Жатва») резко обнажит разрыв в сознании Пастернака и той среды, которая так и останется жить с мыслями, изуродованными сталинским режимом.

Сохранились два письма Николаевой Пастернаку. В первом 10 ноября 1958 года, на 12 страницах, она писала, что любила его стихи и не понимает, как он может «принять премию из рук врага»:

Слезы соленые лить над вами? Пулю загнать в затылок предателю? Я женщина, много видевшая горя, не злая и не жестокая, но такое предательство… Рука не дрогнула бы… Вам пишет не писательница… Вам пишет женщина, у которой муж был расстрелян в 37 году и отец сослан тогда же… и у которой одна цель в жизни — служить всей душой, всеми силами делу коммунизма и своему народу. Это не слова. Это в сердце…

На это письмо Борис Пастернак ответил 1 ноября 1958 года:

Благодарю Вас за искренность. Меня переделали годы Сталинских ужасов, о которых я догадывался до их разоблачения.

Все же я на Вашем месте несколько сбавил бы тону. Помните Верещагина и сцену справедливого народного гнева в «Войне и мире». Сколько бы Вы ни приписывали самостоятельности Вашим словам и голосу, они сливаются и тонут в этом справедливом Негодовании.

Хочу успокоить Вашу протестующую правоту и честность. Вы моложе меня и доживете до времени, когда на все происшедшее посмотрят по-другому.

От премии я отказался раньше содержащихся в Вашем письме советов и пророчеств. Я Вам пишу, чтобы Вам не казалось, что я уклонился от ответа.

               Б. П<астернак>[277].

Галина Николаева немногим пережила Пастернака, она умерла в 1963 году.

Путь Фадеева

В истории с романом Гроссмана, которая еще будет иметь удивительное продолжение, писатель не выглядит трагической фигурой: он выстоял и победил. Главная драма, которая разворачивалась на фоне публикации и запрета романа, — была драма Александра Фадеева. Мария Иосифовна вспоминала: «Как-то из Переделкина Вершигора вез в Москву Фадеева, Тарасенкова, меня, и в разговоре Фадеев сказал:

— Вы что хотите, чтобы вами управляли Первенцев, Бубеннов, Грибачев? Ах, нет, ну так терпите меня! Каков уж есть!..

Он давно уже существовал в логике борьбы за власть. Творчество отступило»[278].

Когда в ЦК он проводил разносное обсуждение романа, после того как сам столько раз его редактировал, боролся за него, после того как выдвигал его на Сталинскую премию, он уже перешел через последнюю черту. В этом смысле Тарасенков был лишь хорошим учеником, но то, что его вновь отбросило, туда же, откуда он пытался подняться, не могло не наводить на размышления. А. Берзер определила выступление Фадеева на этом обсуждении: «тягостный, мучительный процесс отказа… от самого себя». Но когда он писал про неистового Иоганна Альмана, близкого друга, разве не отказывался от себя? А когда набрасывался на «космополитов»?

14 ноября 1953 года Эммануил Казакевич писал в дневнике о Фадееве:

В течение последнего месяца я три раза — и не менее чем по 3 часа — встречался с A.A. Фадеевым. Что же такое Фадеев?.. Мы современники его, не раз задавали себе этот вопрос. И вот я имел возможность изучить его в эти небольшие сроки. И оказалось — пусть это не покажется ужасным, — что он, в общем-то, ничто. Он весь изолгался, и если некогда он был чем-то, то теперь он давно перестал быть этим, и на меня произвело тягчайшее впечатление то странное обстоятельство, что этот человек уже — ничто. Между тем он мог бы чем-то крупным быть, но он страшным образом ошибся в том, что такое главное. Он не понял, что не надо стараться быть как все; нет, надо стараться, чтобы все были как ты. И ошибившись в этом главном, он перестал быть чем-то[279].

Страх Фадеева в первые дни после смерти Сталина был мотивирован. Фадеев, многие годы враждовавший с Берией, понимал, что теперь пришло его время, и он теперь полностью окажется в его власти. Хотя трудно представить, что Берия, если бы ему было нужно, не арестовал бы Фадеева, несмотря на все его покаянные речи. Но рефлекс был сильнее.


Позже Фадеев признается Эренбургу: «Я попросту испугался, я думал, что начинается самое страшное». «Я проявил слабость», — скажет он на Втором съезде союза писателей в 1954 году. А Корнею Чуковскому совсем ужасно: «Какой я подлец!»[280]

Евгения Таратута, детская писательница, несколько раз арестовывавшаяся и подвергавшаяся чудовищным допросам следователями Лубянки, приятельница Тарасенкова и Белкиной (они посылали ей в лагерь вещи и деньги), вспоминала, как в 1955 году пришла к Фадееву, с которым в 30-е годы работала и была в очень добрых отношениях:

«В начале лета 1955 года секретарь Фадеева позвонила нам, передав приглашение Александра Александровича прийти к нему, но я была в больнице. Девятого августа 1955 года я, наконец, пришла к Фадееву в дом на улице Горького. Он был один дома. Сам открыл дверь. Все лицо его было серым, покрыто морщинами, горькими складками.

— Рассказывайте, теперь вы же можете говорить…

Мы сидели в его рабочем кабинете, в креслах, у стола. Александр Александрович слушал меня сначала молча, потом стал всхлипывать. Сквозь слезы говорил, что ничего не мог для меня сделать. Заявления моего не получал, даже не знал о нем. Говорил бессвязно, перебивая сам себя:

— Я ему верил! Верил… Думал — так нужно… Верил Сталину… Что я наделал! Вот и роман задумал. "Черная металлургия". Ведь всё в нем оказалось ложью. Всё — неправда. Всё — наоборот. Кто я думал — вредители, на самом-то деле были честными, а те, кто их разоблачал, — на самом деле были врагами… Всё — наоборот! Всё — рухнуло… Это полный крах…

Фадеев застонал, как от невыносимой зубной боли, потом стал рыдать. Через несколько минут снова стал говорить:

— Что я наделал! Что я сделал с Василием Гроссманом!.. И ведь уже не нужно было… Ведь это замечательный писатель. Настоящий талант! Мудрый, чуткий человек! Что я наделал…

Он долго говорил о Василии Гроссмане. Говорил о своей статье, опубликованной в апреле 1953 года, в которой он резко нападал на первый том романа Василия Гроссмана "За правое дело", подвергавшийся тогда резким нападкам со всех сторон. Александр Александрович ничего не знал о моей давней, с детских лет, дружбе с Василием Гроссманом. Ему нужно было, необходимо было покаяться. Очевидно, я была подходящей слушательницей.

Несколько лет спустя в сборнике статей Фадеева "За тридцать лет" я нашла публикацию письма его в Воениздат по поводу нового издания романа "За правое дело", в котором он выражал свое сожаление из-за допущенных им "неоправданно резких оценок, вызванных привходящими и устаревшими обстоятельствами литературной дискуссии того времени"…

А тогда он только повторял в слезах:

— Что я наделал! Но я не мог. Я ему верил. Нет — я мог. Не мог! — Александр Александрович наклонился и стал целовать мне руки, бессвязно прося прощения.

Руки мои стали мокрыми.

Волосы у него были уже совсем седые.

Он долго не мог прийти в себя…»[281]

Весна 1953 года, несмотря на все переживания, была счастливой. В начале апреля начался пересмотр дела врачей.

13 апреля 1953 года К. Чуковский пишет в дневнике: «Дивные апрельские события! Указ об амнистии, пересмотр дела врачей-отравителей, окрасили мои дни радостью»[282].

Итак, колесо истории повернулось, такого еще не было, чтобы людей, арестованных всего лишь месяц назад, извинившись, восстановив в должностях, вежливо отпустили бы домой. Это был знак, который сулил надежды.

Часть IV1954–1956УСИЛЬЕ ВОСКРЕСЕНЬЯ

Гроссман. Окончание

История романа Гроссмана продолжала развиваться по законам приключенческого жанра.