Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 58 из 73

Как уже отмечалось, после того, как роману в газете «Правда» Михаил Бубеннов устроил разнос, Гроссман затаился на даче Липкина в Ильинском и старался никуда не выезжать. Однако случился один мрачный эпизод: Гроссмана пригласил в «Правду» профессор Исаак Израилевич Минц, сказав, что тот должен обязательно прийти, так как речь будет идти о судьбе еврейского народа. По дороге, как вспоминал Липкин, Гроссман зашел в «Новый мир» к Твардовскому, решив напомнить ему об его отречении от романа, который он ранее очень хвалил. На это Твардовский резко ответил: «Ты что, хочешь, чтобы я партийный билет на стол положил?» Гроссман сказал: «Хочу!» Твардовский разозлился и сказал, что знает, куда тот идет, и что там, мол, ему все объяснят. Собственно не само выступление Твардовского вызвало ссору между ними, а именно это столкновение в «Новом мире».

Тем временем в «Правде» собрались известные писатели, ученые, артисты еврейского происхождения, им предложили подписать пришедшее сверху некое письмо, в котором говорилось, что, несмотря на то, что часть евреев оказались врачами-убийцами, все-таки весь еврейский народ ни в чем не виноват. Гроссману казалось, что таким образом можно спасти остальной еврейский народ. И он подписал письмо. Потом в романе «Жизнь и судьба» он описал терзания своего главного героя Виктора Павловича Штрума:

«Боже мой, как было ужасно письмо, которое товарищи просили его подписать, каких ужасных вещей касалось оно.

Да не мог он поверить в то, что профессор Плетнев и доктор Левин убийцы великого писателя. Его мать, приезжая в Москву, бывала на приеме у Левина, Людмила Николаевна лечилась у него, он умный, тонкий, мягкий человек.

Каким чудовищем надо быть, чтобы так страшно оклеветать двух врачей!

Средневековой тьмой дышали эти обвинения. Врачи-убийцы!.. Кому нужна эта кровавая клевета? Процессы ведьм, костры инквизиции, казни еретиков, дым, смрад, кипящая смола. Как связать все это с Левиным, со строительством социализма, с великой войной против фашизма?..

Он читал медленно. Буквы вдавливались в мозг, но не впитывались им, словно песок в яблоко.

Он прочел: "Беря под защиту выродков и извергов рода человеческого, Плетнева и Левина, запятнавших высокое звание врачей, вы льете воду на мельницу человеконенавистнической идеологии фашизма…".

Ковченко сказал:

— Мне говорили, что Иосиф Виссарионович знает об этом письме и одобряет инициативу наших ученых…

Тоска, отвращение, предчувствие своей покорности охватили его. Он ощущал ласковое дыхание великого государства, и у него не было силы броситься в ледяную тьму… Не было, не было сегодня в нем силы. Не страх сковывал его, совсем другое, томящее, покорное чувство…

Попробуй отбрось всесильную руку, которая гладит тебя по голове, похлопывает по плечу…

Отказаться подписать письмо? Значит, сочувствовать убийцам Горького! Нет, невозможно. Сомневаться в подлинности их признаний? Значит, заставили! А заставить честного и доброго интеллигентного человека признать себя наемным убийцей и тем заслужить смертную казнь и позорную память можно лишь пытками. Но ведь безумно высказать хоть малую тень такого подозрения.

Но тошно, тошно подписывать это подлое письмо. В голове возникали слова и ответы на них… "Товарищи, я болен, у меня спазм коронарных сосудов". "Чепуха: бегство в болезнь, у вас отличный цвет лица…".

"Товарищи, скажу вам совершенно откровенно, мне некоторые формулировки кажутся не совсем удачными…".

"Пожалуйста, пожалуйста, Виктор Павлович, давайте ваши предложения, мы с удовольствием изменим кажущиеся вам неудачными формулировки…"»[283].

Однако письму хода не дали. И хотя Сталин умер, и письмо с подписями осталось в архиве «Правды», пережитый кошмар тех дней навсегда остался в душе Гроссмана.

Весной Гроссману пришло письмо из Воениздата, который только что очень хотел издать этот великий роман, выплатил автору аванс, а теперь счел, что книга провальная, и стал требовать деньги назад. «Ввиду того, — писали Гроссману из издательства, — что Ваше произведение "За правое дело" признано идейно порочным в своей основе и не может быть издано, прошу полученные Вами деньги вернуть в кассу Издательства не позднее 1 апреля с.г. Начальник управления генерал-майор Копылов»[284]

Как ни удивительно, но судья отклонил иск издательства, сославшись на авторское право: раз, счел справедливый судья, издательство уже одобрило рукопись, то оно не могло требовать возврата аванса.

А тем временем все стало медленно меняться. 19 июня тот же Воениздат вдруг снова предложил Гроссману опубликовать роман. 26 сентября пишет Гроссман в дневнике:

Звонок Фадеева. «Острота критики была вызвана обстоятельствами. Роман надо издать.»

5 января 1954 года рукопись была сдана в набор. 30 марта Фадеев прислал в издательство официальный отзыв. (В нем Фадеев сожалел о том, что им были ранее допущены «перегибы» в оценке романа, «вызванные привходящими и устаревшими обстоятельствами», и формулировал важный итоговый вывод: «Сейчас мы имеем исправленный и дополненный вариант первой книги романа, позволяющий говорить о ней как о незаурядном явлении советской литературы»[285].

Фадеев старался выпустить роман ко Второму съезду писателей, поэтому 26 октября, за два месяца до съезда, роман поступил в продажу. А на съезде писателей Фадеев сказал:

Я проявил слабость, оценив роман Василия Гроссмана как идейно порочный, но я исправил ошибку, доведя вместе с Воениздатом книгу до выхода в свет после исправления автором своих ошибок[286].

Казалось, что эта история имеет прекрасный финал. Гроссман сразу же сел за продолжение романа. В нем уже не было и следа советских обольщений; он был предельно правдив: война, советский лагерь, уничтожение евреев в газовых печах — все это писалось без всякой оглядки на цензуру.

Но та нелепая ссора с Твардовским роковым образом сказалась и на судьбе романа, и на судьбе самого Гроссмана. Роман «Жизнь и судьба» в 60-е годы он отдал не Твардовскому в уже иной «Новый мир», а отнес в «Знамя» Кожевникову, откуда рукопись попала в КГБ и была арестована, а автор, убитый очередной катастрофой с книгой, тяжело заболел и безвременно ушел из жизни. Конечно же и Твардовский вряд ли мог напечатать такой жесткий роман, но он никогда бы не отдал его в органы.

Перед той катастрофой Гроссман и Твардовский помирились. Вот как об этом написал Липкин:

«Поздней осенью Гроссман с Ольгой Михайловной поехали в Коктебель. Там в это время отдыхали Твардовский и Мария Илларионовна. Жены, в прошлом соседки по Чистополю, помирили мужей. Твардовский сказал: "Дай мне роман почитать. Просто почитать". И Гроссман, вернувшись в Москву, отвез роман, видимо, с некой тайной надеждой, в редакцию "Нового мира". После ареста романа к Гроссману чуть ли не в полночь приехал Твардовский, трезвый. Он сказал, что роман гениальный. Потом, выпив, плакал: "Нельзя у нас писать правду, нет свободы". Говорил: "Напрасно ты отдал бездарному Кожевникову. Ему до рубля девяти с половиной гривен не хватает. Я бы тоже не напечатал, разве что батальные сцены. Но не сделал бы такой подлости, ты меня знаешь". По его словам, рукопись романа была передана "куда надо" Кожевниковым.

Смеясь, Гроссман мне рассказывал: "Как всегда, водки не хватило. Твардовский злился, мучился. Вдруг он мне заявил: "Все вы, интеллигентики, думаете только о себе, о тридцать седьмом годе, а до того, что Сталин натворил во время коллективизации, погубил миллионы мужиков, — до этого тебе дела нет". И тут он стал мне пересказывать мои же слова из "Жизни и судьбы". "Саша, одумайся, об этом я же написал в романе". Глаза у него стали сначала растерянными, потом какими-то бессмысленными, он низко опустил голову, сбоку с его губ потекла струйка»[287].

В феврале 1961 года роман был арестован.

Осень 1955 года глазами Белкиной

А что же Тарасенков? Судьба распорядилась так, что в последние годы жизни он вдруг стал заниматься тем, что ему было по-настоящему дорого.

Как только подули другие ветры, Тарасенков тут же отмежевался от всего, что говорил и писал о Гроссмане. В статье в «Дружбе народов» написал о «поэзии народного подвига», о том что «образы романа полны светом глубокой человечности». Как будто и не было сказано о романе всего два года назад уничтожающих слов.

А Мария Иосифовна тем временем стала ездить по свету, писала очерки о Севере, Камчатке, Средней Азии. Тарасенков лечился, лежал то в больницах, то в санаториях, выписывался домой и снова попадал в больницу. О Пастернаке дома больше не заговаривали. Всем было слишком больно. И вот однажды им домой позвонила дочь Марины Цветаевой, которая только что вернулась из Туруханского края. Позвонила, чтобы поговорить о том, как сделать первый сборник Цветаевой.

Дальше приведем рассказ Марии Иосифовны из книги «Скрещенье судеб», из третьей части, посвященной Але, Ариадне Эфрон.

«…Пришла Аля к нам между 4 и 13 сентября 1955 года. Конечно, приход ее предварял телефонный звонок, конечно, мы ее ждали. И, конечно, в памяти воскресала Марина Ивановна, виденная, живая! Стихи ее никогда не умирали. Они всегда жили в нашем доме. И всегда Тарасенков читал их, переписывал и делился ими с друзьями. <…>

Об Але мы ничего не знали, даже фотографии ее никогда не видели. Я отворила ей дверь и провела в кабинет.

Она совсем не была похожа на Марину Ивановну, она была гораздо выше ее, крупнее, у нее была горделивая осанка, голову она держала чуть откинутой назад, вольно подобранные волосы, когда-то, видно, пепельные, теперь наполовину седые, спадая волной на одну бровь, были схвачены на затылке мягким пучком. Брови, красивые, четко очерченные, разбегались к вискам, как два тонких приподнятых крыла. И глаза… "венецианским ее глазам"! Глаза были блекло-голубые, прозрачные, видно, выцветшие прежде времени от слишком долгого созерцания северного неба, но в них была какая-т