на морской берег, то морской лов, как и на озере, ограничивался удочкой. Собственных тоней у них не было.
А главным промыслом семги был здесь морской, тоневой.
Тоня — ударение падает на последний слог этого слова — имеет двоякое значение. Тоней на севере одинаково означают и «тоневой участок», часть берега с примыкающей к нему акваторией, где располагаются сети или рыболовные ловушки, и «тоневая изба», а вместе с ней и весь комплекс — амбар, ледник, сетевка, где хранятся сети, сушила для сетей и та избушка, в которой живут рыбаки во время лова. В прежнее время каждая поморская семья имела свой тоневой участок на берегу моря, свою избушку, и с весны до поздней осени переселялись в нее из села. Сложной и тяжелой была эта работа, которая должна была обеспечить семью на целый год рыбой — для себя и для продажи. Как только начинался ход семги, приходилось все время следить за сетью, за тем, как заходит в нее рыба; пойманную рыбу надо было выбирать, чистить, засаливать, хранить, и это круглосуточно, по шесть — восемь раз в сутки, в любую погоду. Надо было очищать сети от ила и водорослей, поднимать их, просушивать, распутывать. А когда начинались штормы, приходилось вытаскивать сети, чтобы их не порвало штормом, вновь забивать в твердое песчаное дно вырванные волнами колья…
Путешествуя теперь по Терскому берегу, можно видеть остатки этих тоневых избушек, стоявших часто, порой до трех-четырех на одном километре. Летом берег был заселен в полном смысле слова, и обычные расстояния между селами, достигавшие тридцати — сорока, а то и пятидесяти километров, не ощущались. Зимой же в каждой из этих избушек путник обязательно находил запас муки, крупы, чая, соленое мясо, одну или две бочки с соленой рыбой, дрова и спички. Зимой поморы уходили в отъезд, подряжаясь перевозить на оленях грузы, но главное, с февраля начинался зверобойный промысел. Вместе с движением льдов в Белом море появлялись стада гренландского тюленя с новорожденным потомством — бельком. Опасный и трудный промысел «зверя» обеспечивал поморов салом и шкурами, из которых шили непромокаемые сапоги и тяжелые рыбацкие куртки. Промысловиков часто носило на льдинах по морю, выбрасывало на берега, но каждый помор знал, что в любой занесенной снегом тоневой избушке он найдет и тепло и пищу…
Я рассказываю так подробно о семге, о промысле и жизни помора в недавнем еще прошлом потому, что без этих простейших и обязательных сведений читатель не поймет остальное. Человеческая жизнь, в особенности внешний ее облик, называемый бытом, во многих случаях даже в условиях современного города зависит от природы. Неожиданный снегопад остановит движение транспорта, а чередование времен года подчиняет своему ритму нашу деятельность, весьма далекую от природы. Там же, где человек еще непосредственно связан с природой, жизнь его определяется непрерывной с ней борьбой, в которой и та и другая сторона выступают как равные, и «победа» становится не уничтожением, а лишь еще одной ступенью к самоутверждению.
Сейчас мы постепенно учимся не только ценить природу, но и понимать то мудрое равновесие и взаимозависимость ее составных частей, которое складывалось в течение десятков и сотен тысячелетий. Мы узнали, что выпадение из общей цепи даже самого маленького звена — вида насекомых, птиц, рыб или животных — может привести оставшийся мир на значительной территории к катастрофе. Открывая для себя Терский берег, изучая поморов, их быт, хозяйство и последовательность сезонных работ, взаимоотношения между людьми и животными, с каждым разом я все больше убеждался, что выжить и так своеобразно развиться, создать свой мир неповторимого облика они смогли лишь благодаря тому, что мудро прислушивались к природе и запоминали ее уроки. И безусловно, самыми первыми и самыми главными их учителями должны были быть древние обитатели этого края, чей опыт общения с природой насчитывал не века, а тысячелетия…
Наш карбас, издавая непрекращающийся пулеметный треск, вспарывал почти идеальную гладь воды. Такие дни выдаются редко даже при ясной погоде, когда на голубом небе, сколько ни оглядываешься, не видно ни облачка, вода тиха и прозрачна, переходя от ультрамариновой сини вдали вдруг к темно-зеленой глубине у борта, а невидимый обычно Карельский берег приподнят миражем на горизонте, и рефракция удваивает и утраивает темные рощи невидимых островов. Мы шли мимо синих заливов и пестрых, синевато-серых, черных и коричневых скал с красной полосой, обнаженной отливом. В отличие от восточной части Терского берега, о которой я говорил, низкой и песчаной, где лишь иногда из прибрежного песка выступит окатанная и стертая морем скала, здесь не было видно ни тоневых избушек, ни их остатков. Единственная тоня находилась на наволоке, песчаном мысе возле устья Умбы, между рекой и морем. Дальше уже сетей не ставили: у берега сразу начиналась такая глубина, что корабли могли бы при нужде приставать прямо к скалам.
Справа осталась Пан-губа с ее двумя коленами, гасящими ветер и накат волны в любой шторм; широкая, закрытая мысами Островская губа с несколькими островами — от больших, лесистых, до просто каменных глыб, отороченных каймой желтых водорослей. Везде берег здесь был крут и каменист. Наконец впереди я увидел мыс, крутой и скалистый, резко выступавший в море. Глубокой и широкой выемкой мыс был рассечен надвое, и можно было догадаться, что в прошлом он представлял собой два самостоятельных островка, теперь соединенных перемычкой.
— Вон там и лабиринт твой! — прокричал мне сквозь треск мотора провожатый.
Я протянул руку по направлению крайней к морю скалы. Мой спутник помотал головой.
— Правей!.. Площадку видишь? На берегу! Ну, где елочки… Во-он сосна… Возле нее как раз!
Соскочив на крупную гальку и оттащив якорь на канате выше волноприбойной линии, мы столкнули карбас в море, чтобы он не остался из-за отлива на берегу, не «обсох», и поднялись по склону к площадке у сосны, находившейся метрах в восьми над уровнем наивысшего прилива.
Если бы не точный ориентир и не мой спутник, уверенно шагавший по чуть заметной тропке в зарослях молодого соснячка, покрывавшего обращенный к лесу северный склон скалы, я, вероятно, долго искал бы лабиринт. Как часто бывает, книжное знание сбивало с толку. Не то что оно было неверным: знание было правильным, но представление — искаженным.
О каменных лабиринтах Севера написано не так уж много. Я читал все статьи, видел несколько фотографий — как правило, плохих, серых, неопределенных, где передний план нельзя отделить от заднего и нет масштаба, столь необходимого для восприятия размеров и расстояний. Вероятно, именно поэтому я думал, что передо мной откроется обширное сооружение из внушительных каменных глыб, обросших мхом, низкой порослью вереска, полярной березы и багульника. На самом же деле на небольшой площадке, образованной несколько покатой, полузаросшей мхом поверхностью скалы, я увидел двойную каменную спираль с четко обозначенным ходом к центру, выложенную из камней в кулак или вдвое больших. Часть этой спирали, где склон площадки защищал ее от непосредственного воздействия морского ветра, была затянута ярко-зеленым покровом мха, на котором угнездились кустики вереска, в то время как другие камни лежали просто на обнаженной площадке скалы.
Единственным доказательством древности этого сооружения был слой мха да еще чернота лишайника на камнях и на скале — въевшаяся в камень черная пористая корка, покрывавшая только внешнюю сторону камня. Я поднял и перевернул один голыш, лежавший в ряду спирали и покрытый как бы запекшейся коркой старого, давно отмершего лишайника. С нижней стороны, прикасавшейся к скале и лишенной солнечных лучей, он был девственно розов, являя розово-желтые кристаллы полевого шпата, как будто его только что окатала и выбросила на берег волна. И мох и корка лишайника служили гарантией возраста, потому что я знал, как много времени требуется в этих местах, чтобы на поверхности выброшенного морем камня угнездились первые споры, а еще неизмеримо больше — чтобы в кристально чистом воздухе Заполярья ветры с моря или из тундр нанесли пылинки, образовавшие такой слой дерна.
— По-нашему, вот это вавилон и есть, — повторил мой спутник, показывая на лабиринт. — А вот почему так назвали его — не знаю… Может, со священным писанием как ни то связано? На тони (он так и сказал по-северному — «на тони») сидишь парнишкой, делать нечего когда, вот старики и приведут тебя на вавилон этот, а ты давай пройди его весь, чтобы в центр попасть, распутай… Делать-то нечего, радио не было, а тут какая ни то забава.
— Разве была здесь тоня? — спросил я его, отрываясь от лабиринта, в котором найти путь от входа к центру не представляло никакого труда: узкий ход между двумя рядами камней, так, что только ногу было можно поставить, обходил все изгибы и не знал ложных ответвлений и тупиков.
— А как же! — Он даже удивился. — «Ударник»! Тоня «Ударник» — так ее и прозвали — самая уловистая по здешнему берегу! А раньше вавилон. Тут, ежели ты на тоню эту сел, всегда с рыбой будешь! Из-за того и жребий тянули, и споры были, кому на ней сидеть… Да вот пойдем! Избу-то порушили года два, как народа не стало, а сетевка и посейчас стоит…
Мы вышли на другую сторону мыса. Площадка, где находился лабиринт, была расположена так, что над перемычкой, соединявшей далеко выдвинутую в море скалу и материк, нависал невысокий обрыв, под которым лежала осыпь крупной гальки. Все это показывало, что море и впрямь некогда разделяло этот мыс надвое и теперешняя скала с лабиринтом была таким же островком, как та, выдвинутая в море и украшенная пирамидкой гидрографического знака.
Вид, открывшийся мне за сосняком, был поразителен. От нашего мыса на запад до высокой скалы с голой маковкой, отмечавшей вход в длинную и извилистую Пильскую губу, что составляло больше километра, тянулся низкий песчаный берег с узкой полосой золотистого пляжа — настоящего лукоморья, как называют на севере изогнутую часть берега, заключенную между двумя мысами. Отлив уже достиг своей кульминации, но, в отличие от соседнего участка берега, где мы оставили наш карбас и где каменистая осыпь уходила в воду довольно круто, здесь обнажилась полоса песчаного дна шириной не менее пятидесяти — семидесяти метров и, что важно, с «трубой», то есть идущей вдоль берега ложбиной, отделенной от моря песчаной косой. Эта «труба» и была причиной богатых уловов, о которых говорил мой спутник. Насколько я знал побережье, перед нами был единственный песчаный пляж на более чем стакилометровом отрезке берега. В сочетании с мелководьем, обнажавшимся при отливе, ровном песчаном грунте, чистом от водорослей, и «трубе», никогда не осушавшейся, так как по ней шло прибрежное течение, место это представлялось идеальным для промысла. Именно такие участки выискивают старые рыбаки, чтобы ставить снасти на семгу в море, если «трубу» на старом тоневом участке занесет песком и илом.