Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 — страница 110 из 172

они с Семеном делают «на праздники»; а попытавшись светски разузнать у Елены про ее учебу в университете, эти же глазки жутко выкатила – уже не понарошку, – услышав от Елены про школу), грозили, по ощущениям Елены, и вовсе скорым обмороком.

Вы садитесь сюда. Нет, вы сюда. Нет, ну что вы, я и здесь отлично…

Впотьмах, с задвинутыми шторами, с многозначительными лицами, как будто ожидая сакрального действия, застыли, разгадав, наконец короткий, мучительный кроссворд размещения четырех человек на двух стульях, одном кресле, и совершенно негодно, со зрительской точки зрения, стоявшем диване, перед большим черным гробом телевизора; и Елена с Семеном очутились врозь; и пухлый Дима, изящным ленивым жестом вдвинул указательным пальцем кассету – и видеомагнитофон столь же изящно ее выплюнул ему обратно. Ах да, не той опять. Как всегда. Ну ладно, Варя, не смейся надо мной, как всегда, при гостях, гадюка.

Щелкнуло. Забрезжило. Молодой человек с чудовищными аденоидами или бельевой прищепкой на носу, да еще и, кажется, пожиравший в ходе озвучки орехи, теряя реплику, а потом, прожевавшись и спохватившись, надиктовывая ее уже в момент речи совершенно другого героя, то исчезая, а то всплывая в динамиках опять, где-то за кадром гундосо лабал русский перевод.

– Ой мне нужно в туалет! Остановите! Остановите! – тоненько, в ужасе от самое себя, кричала Варя на самом страшном моменте.

– Вот вечно ты, Варя… Остановим?

– Пусть идет, только быстро, – мужлански подыгрывая недовольству мужа, соглашался невидимый для Елены Семен, любезно усаженный Варварой позади нее, чтобы ей ничто не загораживало экрана.

– Ой, а я не поняла – как это они узнали? – взвизгивала Варвара где-то сзади, в дверях, в момент ограбления, прибежав из туалета, и опять куда-то убегая, – Она, что, им сама…

– Вот Варь, сядь и сиди теперь тихо. Кино молча надо смотреть, – раздраженно поучал Варвару Семен.

– А что я не могу спросить, раз я не поняла? – тоненько, жалобно, не обидевшись, тянула Варвара, и, в статуэточно-перекрученной (левая нога кругообразно завита за правую, левая рука на приподнятом боку, правая рука шарит на темной полке в поисках пульта) миниатюре, на секунду возникала справа от Елены перед темно-коричневым шкафом с запертым забралом. – Давайте перекрутим!

– Нет, Варюша, ничего перекручивать не будем, – ласково и лениво, не оборачиваясь на нее из кресла, сообщал муж. – Меньше бегать надо… – и на всякий случай клал пульт видака себе под толстую ляжку.

– Не, я просто ненавижу вот, Варвара, когда ты с глупенькими вопросами: «ой, а как это!» Смотри и увидишь все сама. Не строй дуру-то! – повышал градус семейной драмы Семен, – хотя Елена ни дурой, ни глупенькой Варвару совсем не находила.

Чуть выждав, Семен начинал, впрочем, комментировать картину и сам:

– А! Понял! – сдержанно бурлил он где-то сзади в потемках, от восторга. – Я все никак не мог до этого понять, как же он в здание-то попал, если не на лифте! – А он вон откуда! Давайте устроим перекур – а то сейчас самое интересное начнется… Варвара, если ты будешь опять перебивать…!

– А я не поняла, Семен, – они, что, детей в детдоме правда подменили? И что никто-никто больше не узнает, какой младенец настоящий?! – виновато и звонко, как будто чуть утрируя степень непонимания, специально уже, чтобы на нее поругались, осведомлялась, о совершенно вроде второстепенной для сюжета детали, Варя, уже провожая их (спустя кошмарные, выматывающие для Елены четыре часа бандитской эпопеи, с сигаретными антрактами) на лестничной клетке.

– А ты на Дебору в юности, когда она танцует, немножко похожа, – тихо, остановившись на секунду, сказала Елена Варе на прощанье, когда Семен уже вошел в лифт.

– Ой, да что ты, она такая красавица, а я такая толстая! Ой спасибо тебе! – внезапно, растрогавшись, расцеловала ее Варвара.

Чуть затянуло облаками. Парило. И от того, что молочное небо висело ниже, еще большей душераздирающей нежностью веяло от низенького допотопного двухэтажного домика – старомосковской сараюшки, с деревянной надстройкой – рядом с престижным многоэтажным желтоватым кирпичным типовым уродом, из которого они только что вышли. В перпендикулярном переулке, в криво огороженном палисаднике, что-то с кричащей венчальной красотой цвело.

– Тебе понравилось? Чего загрустила? Чего – плохо себя чувствуешь? – спохватился вдруг Семен, полдороги к метро буйно, по щепкам, разбиравший до этого мораль фильма («Видишь: главный герой – бандит и убийца, но порядочный, а второй тоже бандит и убийца, но непорядочный!») – Едем ко мне! Я сегодня друзей одних пригласил вечером. Мы с тобой будем принимать гостей!

Через сорок минут, с обморочным ужасом спрашивая себя: как это опять так получилось, что, вот, весь день уже вместе – а не говорят они с ним ни о чем серьезном, личном, – и есть ли вообще у него это серьезное и личное? И не являлась ли для него ночь в церкви просто таким же крутым культмассовым походом, как вот сегодня паломничество к арбатскому видаку, на фильм? – Елена сидела у окна, в торце стола, на кухне у Семена, а сам Семен, с затянутой подробностью разводя костер на плите под высоким дульчатым чайником, стоя к ней, то спиной, то боком, залихватски пересказывал когда-то читанный по программе в университете готический эпос – описывая действия Зигфрида по отношению к Брюнгильде своим излюбленным трескающим полуцензурным пошляцким советским словцом, которое хуже и безвкусней, чем откровенный мат.

Пойдя на беспрецедентную жертву, Елена попробовала заговорить о любимой литературе – и, доверив ему, как нечто самое сокровенное и интимное – назвала имя лучшего писателя двадцатого века.

– Стилист, стилист… – бодренько отреагировал Семен. – Моя преподавательница на факе недаром сказала нам как-то, что он – стилист. Я его раньше не читал. Но тут как-то взял, прочитал страничку – читать сложно – отложил и понял: «А! Действительно стилист!»

Говорить о философии Елена поостереглась – потому что и без того Семен уже, когда представлял ее прежде приятелям и приятельницам, глухо-испуганно предупреждал: «Она очень умная…» – причины чему Елена, как ни напрягала память, в их разговорах, с ее вечным молчаливым внутренним зажимом, не могла найти – и в конце концов самокритично приписала это знаменитому эффекту «молчи, за умную сойдешь».

Выяснилось, между делом, – пока Семен, опершись на газовую плиту задом и стреляя в нее глазами, рисковал спалить штаны, – что на уроках физкультуры в университете он фехтует – сражается на затупленных шпагах – и какой-то больно саднящей диссонансной бутафорской грустью зазвучала в Елене эта гамлетова нота.

– Чего это они так рано? – встрепенулся вдруг Семен, когда какими-то местными, натренированными локаторами уловил, что на лестничной клетки у входной двери кто-то возится.

Семен тапочно зашаркал в темные длинно́ты коридора. Было слышно, как он отпирает, с цепным звуком, дверь, впустив лестничную гулкость, – затем, пришибив гулкость домашней заглушкой, захлопывает. Спустя медленное какое-то, одиночное шарканье, Семен появился на пороге кухни с букетом черно-багряных тюльпанов с гигантскими роняемыми головами.

– Какой-то мамин поклонник… – тут же объяснил Семен с неловкой кривой улыбкой. – Я даже догадываюсь, кто это! Надо же… Положил рядом со входной дверью и убежал. Не знает, что мамы нет в городе. Смотри, что он рядом на половик положил…

Семен бросил на стол багровый тюльпановый лепесток: в его углублении – как на берестяной грамоте – было выцарапано чем-то острым: «Я вас люблю».

Когда пришли шумные гости, это багряное объяснение в любви – не ей – эти пылкие тюльпаны, пристроенные Семеном наспех в стеклянную полуторалитровую банку, так, что они распадались во все стороны и клевали перистыми носами стол, добавляли какой-то странной муки в и без того уже становившееся с каждой минутой все более и более безнадежным внутреннее отчаяние Елены. Чужая сумеречная кухня. Чернота за окном. Зачем я здесь?

– Не, я просто не знал сначала, ребят: когда обливаешься холодной водой после физических упражнений… – обычным бодрецом вещал Семен кому-то, в другой части тусклой кухни, гуманно спелёнутой и затянутой уже легкой мутью ее усталости, недоумения и душеразрывающей тоски – в физическом преломлении воплощавшейся чужими клубами сигаретного дыма, – …тогда просто сжигаешь мускулы! Я этого не знал – и всегда после зарядки ледяной водой обливался! И зря! – ликовал Семен. – Вот учтите это, это надо просто запомнить! Это надо знать каждому.

Курил Семен с такой же изломанной бывалой многозначительностью на лице, как будто случилась какая-то драма – будто говорит он не о мускулах (будучи сам щупленьким – так что Елену даже изумила такая его осведомленная зацикленность на физкультуре), а об индивидуальной эсхатологии, к примеру.

И опять над Семеном, как и прежде, как она замечала, подсмеивались, подтрунивали. И ей почему-то становилось его жалко.

Почему я не могу оторвать взгляда от его лица? Не красивого – это уж точно. С этим птичьим загнутым носом. Судорожного, резко гримасничающего, паясничающего. С этими фиглярскими складками вокруг криво изгибающегося рта. С этими огромными резкими бесстыдно глазеющими сапфировыми глазами.

– Ребята, я подонок! – возликовал Семен, вскакивая со стула на крутом новом изломе разговора за дымовой завесой. – Я получил двадцать пять рублей семьдесят пять копеек гонорар! Написал заказную статью, воспевающую мощь советских воздушно-десантных войск! Могу дать почитать! Я – подонок! Но это же такой стёб! Двадцать пять рублей семьдесят пять копеек! Стеба́лово!

«Что это я, в конце-то концов?! – взбунтовалась, наконец, внутренне Елена. – С какой стати у меня разрывается сердце от всего этого кошмара, от всей этой пошлятины? Ведь таких людей, как он, на улицах – миллион. И не придет же мне в голову страдать из-за их несоответствия моим – да, сладким, но явно не в кассу – грезам! Просто немедленно встать и уйти отсюда и забыть его!» – кричала уже внутренне Елена, и с ужасом чувствовала, что от переживаний ее уже колотит крупной дрожью.