– Выходи! Кто здесь? Чичас ружо возьму!
Кто-то шарахал за кустами пионов и все стихало.
«Может, примерещилось», – говорила опять с надеждой Глафира – и опять обе укладывались спать. На утро, впрочем, обеих чуть кондратий не хватал опять от ужаса: под окном у Глафиры, в высоченных густых душистых бамбукообразных зарослях фиолетовой Недотроги, оказывалась вытоптанной тропинка.
А когда Кирьяновна возвращалась к себе домой, то находила Архипыча – дрыхнущего с перепою на полатях.
– Да Архипыч, небось, к вам и приходил! – смеялась, возвратившись из города и выслушивая от Глафиры ужасные грозовые истории, Анастасия Савельевна. – Вернулся, небось, ночью в избу – и разозлился, что Кирьяновна без него ночевать куда-то ушла!
Проспавшись, Архипыч в таких случаях бывал обычно на изумление мирен, вину свою (во всем, кроме ночного шпионенья под окнами) признавал сразу, не обинуясь, во всем просил прощенья, и жизнь Кирьяновны затягивалась снова счастливая и спокойная – аж до следующей Архипычевой пеньзии.
Чаще все-таки разражался скандал: Архипыча, через пару дней после пропажи, находили деревенские – к какой-нибудь сосенке прильнувшим, за невозможностью уже передвигать ногами – или попросту в канаве. Иногда Архипыч оказывался весь в синяках – и не помнил, кто его избил, или с кем он подрался. Деревенские шли в Ужарово, к Кирьяновне, доносили координаты падения Архипыча; та, снарядив еще пару мужиков, бежала, стремглав, подобрав юбку, и тоненько голося, что есть мочи, как будто Архипыч как минимум умер – к лесу, к указанной просеке, канаве, оврагу, луже; Архипыча приносили домой, клали отоспаться (потому как даже Кирьяновна видела, что в таком состоянии скандалить с ним бессмысленно). А уж на следующий день – посреди всей деревни – и так, чтоб ни у кого не осталось шансов не расслышать, Кирьяновна, выгнав метлой едва-едва пришедшего в себя Архипыча, орала, как резанная: «Иди туда, откель пришел! Не нужен мне такой муж!» Архипыч огрызался: тихо и, видимо, обидно. И тогда Кирьяновна начинала крыть его отборнейшими, непонятнейшими – видимо, архаичными – изысканнейшими ругательствами – ни разу не употребив матерного слова – но не умолкая при этом, безостановочно разнообразя свою речь, в течение как минимум получаса. И так странно – в эти моменты Кирьяновниного буйства – смотрелись рядом эти двое старых людей: огромная, хваткая баба Кирьяновна – и тщедушный старичок в штанцах, которые, были ему настолько велики, что стягивал он их военным ремнем – и все равно висели на заду как на худой кляче – мелкотравчатый старый мужичок, с узкой впалой грудной клеткой и глазами с голубой радужкой – настолько яркой, какая бывает только у слепых дворовых собак.
Раздавленный морально Архипыч, подтянув, быстрым жестом, штаны, понурясь, и косовато передвигая своими ногами-спичками в непомерно широких серых шароварах, уходил в направлении леса – и шел, как предполагала Кирьяновна, к двоюродной своей внучке – в Коврово, за тридевять земель.
Архипыч после таких сцен «развода», возвращался очень скоро – чаще трезвым, и вымаливал прощение. Но иногда в дупель пьяным и буйным: вот тогда и случались эксцессы с зеленой вя́занкой. Воображение Елены почему-то потрясала рассказываемая Кирьяновной жуткая картина: хиленький Архипыч, врывающийся в ярости в избу к Кирьяновне – с ножом – и, даже в самом страшном исступлении опьянения, наносящий ножевые удары не по любимой Кирьяновне – а причиняющий какие-то символические раны ее шерстяной вя́занке.
– Эх, свозила бы ты его в Москву, к врачу, Кирьяновна! – вздыхала Анастасия Савельевна, столкнувшись с ней, к вечеру ближе, после очередной бури, у колодца – волшебного, с ведром на цепи, которое нужно было бросать, как невод в раскрытую дверцу интереснейшего острокрышего двускатого деревянного домика из посеревших досок. Внутри пахло холодом и чистой водой – и гулко огогокалось, если привстать на скользкую деревянную лавку и засунуть голову – да и материя, из которой колодец изнутри был сделан, казалось, давно уже пережила метаморфозу вещества, субстанции, перешла в какое-то совершенно новое, неведомое, неназываемое качество: не то брёвна, не то морские булыжники – а меж ними – малахит мха.
– И тоооо правда… – тянула Кирьяновна, с абсолютно остекленевшими глазами – так что понятно было, что никуда она, конечно, Архипыча не повезет – а неизменный, извечный, как само Ужарово, спектакль регулярно будет развлекать деревню и впредь.
Известно про Архипыча было, что и в трезвом виде был он хулиган.
Нюша-молочница, розовая мелколицая женщина, всегда подвязывавшая лицо чистой белой косынкой, единственная обладательница коровы в Ужарово, держала холодильный колодец – ровно на полпути от Кирьяновниной избы к своей. В этот старый, не очень глубокий, проросший куриной слепотой по донцу колодец Нюша на рассвете, сразу после дойки, приносила ведро парного молока – спускалась по деревянной лесенке, и разливала по разноцветным битончикам – которые желающие купить – на честное слово – свежего молока расставляли там (а некоторые ловко спускали и на веревочках), еще вечером, под крышечками. Разлив молоко по битонам, Нюша прикрывала колодец сверху досками – чтоб защитить от зноя. И так ярко сейчас вспомнилось, как Анастасия Савельевна, взяв с собой Елену (целое приключение – отодвигать доски, и, стоя на краю колодца, следить, как мать спускается вниз по лесенке), залезла в колодец – и, сняв на секундочку крышку, примотанную с одного края бечевкой, проверяет, успела ли Нюша налить молоко – и таким синим кажется сверху, с края лужайки, молоко в тени, в битончике, в глубине колодца. Расплата же происходила позже. И вот, как-то, после того, как Кирьяновна, из-за ерунды повздорила с толстой Шурой с другого края деревни, Шура приходя часов в девять утра к ледяному колодцу и спускаясь за своим битоном, и прикладываясь, для пробы, к молоку губами, стала раз за разом обнаруживать, что молоко-то у нее – уже скисшее. При этом все остальные деревенские – и даже Анастасия Савельевна, покупавшая молоко, чтобы делать Елене ряженку, – свои порции продолжали нахваливать. Нюша всякие обвинения в нечистоплотности возмущенно отметала. И оскорбилась за свою честь, и за честь своей коровы, настолько, что подговорила мужа тайком, спрятавшись за сараем неподалеку, проследить – нет ли какой каверзы.
Через два дня выяснилась правда – над которой хохотало потом все Ужарово: Архипыч, спозаранку, пускал в Шурин битон с молоком лягушку – которую, прыгая, как сумасшедший, по мокрой от росы траве, отлавливал перед этим на поляне.
Ужаровский заводной механизм сейчас, при упоминании имени Архипыча, вмиг проиграл все свои зрелища, прыжки и трели.
– Не может быть! – ахнула Елена. – От чего же он умер?
– От старости наверное, – поджала губы Анастасия Савельевна. – Мне Нюша со станции позвонила. – Анастасия Савельевна вдруг рассмеялась: – Ты не представляешь, что этот старый идиот под конец жизни выкинул! Когда его в больницу в Коврово оформили, он, представляешь – и вправду потребовал, чтобы его в мужское отделение положили! Скандал был на всю больницу!
– А в какое же еще-то отделение? – расхохоталась Елена.
– Как? Ты не знаешь? – Анастасия Савельевна говорила то ли правда удивленным – то ли предвкушающим хохму тоном. – Архипыч же – женщина!
– Мам, да ты разыгрываешь меня?! – Елена, поперхнувшись ржаным сухарем, который успела уже обмакнуть в подсолнечное масло и посыпать солью, ожидала теперь всего чего угодно – что и Архипыч на самом деле не умер – а что все это какая-то шутка.
– Ленк, да ты, что – правда не догадывалась никогда, что ли?! – смеялась Анастасия Савельевна. – Я тебе раньше-то не говорила, потому что ты маленькая была. А потом – уж думала – ты сама догадываешься про него, но неприлично такие вещи обсуждать…
– Мам, какие вещи?! Ты разыгрываешь меня?
– Ленка, не падай только: Архипыч по паспорту – Пелагея Архиповна Пирогова.
– Мама, я тебе не верю! – в голос уже хохотала Елена. – Он же муж Кирьяновны! У них же даже дети взрослые!
– Сыновья эти – от первого брака Кирьяновны. А Архипыч… Как мне в деревне рассказывали – появился после войны, когда Кирьяновнин настоящий муж ушел на фронт и не вернулся. Ну и вот… Как мне Нюша деревенская рассказывала: мужиков, говорит, мало было после войны, всех поубивало. А у Кирьяновны-то, после гибели мужа, заскок, похоже, ум за разум, случился – вот она и стала вместо парня с девкой гулять. И вот она Архипыча-то домой привела и своей матери говорит: это Пашенька, Павел Архипыч, я его люблю, он будет жить со мной. А на самом-то деле, никакой это не Пашенька, а Палашенька…
– А как же он… Она… Как же ее хоронить будут?! Что же на могиле напишут?!
– По паспорту, наверное… – вздохнула Анастасия Савельевна. – Короче говоря: съездишь со мной в Ужарово завтра?
– Не поеду ни за что… Маааа… Ну ты же знаешь: я ненавижу похороны – тем более чужие…
– Тьфу ты, Ленка, типун тебе на язык! – рассердилась Анастасия Савельевна и ушла к себе в комнату.
В красках рассказав драму Архипыча Крутакову (пока медлительно чапали вдоль реки, по Кропоткинской набережной, по лилово-конопатому асфальту, под так и не решившимся на грозу легчайшим минутным грибным дождем – непонятно уж какие-такие грибы в Москве надеявшимся вырастить), Елена, безусловно, заработала себе очков в азартной рассказнической игре; свинство, однако, заключалось в том, что с каждым шагом вперед Крутаков жульнически отодвигал и планку «финиш» – так что никакого финиша фактически и не было – и чем лучше Елене удавалось вырисовывать внутренние картинки в словах – тем больше придирок рождалось в обросшей Крутаковской башке, которою он, блестя смоляным отливом локонов, размахивал, как дуралей, изображая, что стряхивает капли дождя.
Кропление было настолько солнечным и теплым, что даже бежать не хотелось: лень было даже изображать обычную игру в салочки с дождем. Липкое солнце в лужах – прилипающее даже к падающим каплям – немедленно же их зажигало сиянием, отчего казалось, что летят они снова вверх.