Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 — страница 154 из 172

Церковно-славянский язык – во время богослужений, и когда читала отжертвованный батюшкой Антонием молитвослов – как-то очень быстро, без напряжения, стал понятен: учить язык приятней всего оказалось как материнский – самым действенным, начисто отвергаемым советской языковедческой школой методом – без зубрежки и грамматики – а со слуха, и любовью ко смыслу, дивясь уюту и такой экспрессивной выразительности заковык знакомых форм: или объядохся, или опихся, или без ума смеяхся, или безгодно спах, или развеличахся, или разгордехся, или разгневахся, или неподобная глаголах, или греху брата моего посмеяхся, моя же суть бесчисленная согрешения…

Случались, впрочем, иногда и смешные промахи: так, прочитав в Евангелии вкрапленное в русский текст старое словечко «пажить», Елена была убеждена, что это нечто среднее между «пожитками» и «багажом», «нажитым» – и, когда Господь в Евангелии обещал: «и выйдете, и пажить найдете», она даже живо представляла себе сверкающую на солнце зеленую лужайку и гостеприимный старинный дом на пограничной полосе с Небесным Царством, куда приезжают земные гости и на траве беззаботно оставляют свои пожитки – а потом Господь как бы им говорит при пересечении границы Божьего мира: входите, беззаботно, с чистыми руками, без багажа, без пожитков – а когда вы пересечете границу, всё, что действительно ваше, внутреннее, чистое, духовное, и всё, что может находиться в Божьем свете – с вами будет. Не заботьтесь ни о чем – истинные, духовные пожитки с вами будут – вы их найдете уже по ту сторону, они никуда не пропадут, Я о них позабочусь.

И Татьяна долго блаженно над ней смеялась, когда вскрылся конфуз.

Вообще, обнаружилась странная, удивительнейшая особенность Евангелия: книга эта была живой, разговаривающей с тобой, – и если было не ясно какое-то место или выражения, если возникал вопрос – надо просто было читать дальше, держа в сердце этот вопрос – и ответ на него тут же находился в тексте. Еще одно открытие, потрясшее Елену во время ночных, с субботы на воскресенье, перед причастием, чтений Евангелия, было то, что читать о событиях Страстной недели, предательстве и казни и Воскресении, нужно, начиная с Евангелия от Иоанна – точного, детального и личностного, как лирический репортаж – и дальше прочитывать соответствующие отрывки в остальных Евангелиях в обратном порядке: Лука, Марк, и только потом Матфей – и тогда отчет о голгофских событиях и предшествующем этому преступлении предателя и фарисеев-заговорщиков был виден – вот он, на ладони, выпукл, фактурно доказан и детально реконструирован – прямо как расследование гением-следователем Соколовым убийства царской семьи.

Вечерами на Неждановой, на яркой всенощной, Елена особенно любила миг, когда вдруг тушили весь свет – знаменуя ночь – и звонко щелкал выключатель маленького софита лампочки слева, у иконы – где худенькая строгая чтица начинала впрок, авансом на завтра – знаменуя рассвет – читать утренние молитвы.

– Прии́дите, поклони́мся, Царе́ви нашему Богу!

Блаженство. Блаженство. Как еще можно было бы охарактеризовать миг, когда Елена, со слезами, слышала эти слова, вырывшиеся и из ее сердца, и крепко, – осенив себя крестом, – до полу кланялась несомненно Присутствующему – вот здесь же! – посреди нас двоих с чтицей! – как и обещал! – Господу – тут же вспархивавшей молитвенной голубицей ладони.

И вместе с чтицею так прекрасно – так что дух захватывало! – было, стоя возле банкетки, на своем месте, полыхающим залпом произносить сороковик!

Звуки молитв и псалмов чтица выговаривала внятно, но с особым, зримым, музыкальным наклоном – как будто выписывала их от руки, в одну нотную строку, синими чернилами, с сильным наклоном вправо. Девушка-чтица – легкая и бесплотно-сосредоточенная какая-то, в аккуратном платке, углом уложенным сзади на спине кофты, была взрослее Елены, и про нее Татьяна шепотом говорила, что собирается она в монастырь – ждет только чьего-то решения – и что даже получила уже благословение батюшки Антония – и что поедет не куда-нибудь – а в сказочную Грецию!

– Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй! – слитно, в одну строку, с внятным сказочно-греческим, монастырским наклоном, наполненно, молитвенно, не вычитывала, а как будто пела из сердца худенькая девушка, освещаемая крошечным, но ярким вспыхом лампочки, – и выговаривая вместе с ней слова, на самом взлете сороковика, краешком упраздненного, как ступени стартовавшей ракеты, земного сознания Елена вдруг с улыбкой вспоминала суеверные байки Влахернского: что, мол, «старцы», мол, «мирянам», мол, «не велят», мол, вычитывать больше ста молитв «Господи, помилуй!» подряд – потому что потом, мол, безвозвратно уходишь, мол, в небесную «безбашенность», мол.

Монастырь! Жить в монастырской республике, где все одного с тобой духа, где все схожих с тобой интересов, где не надо заботиться об одежде – ни о чем мирском! – где не надо прибедняться, прикидываться земной, притушивать собственных внутренних слов – боясь ослепить ненароком кого-нибудь земного – все это казалось Елене земным раем!

«Я не достойна… Я конечно же не достойна такого счастья… Но может быть через какое-то время…» – думала, выплывая из загадочно молчащего, подтаявшего, чуть туманного переулка на шумную Горького Елена – и боялась с батюшкой Антонием даже о монастыре и заговорить-то – считая это страшной дерзостью, по собственным немощам – как будто из детского сада сразу попроситься в университет.

Удивительно было, насколько материально, не фигурально, в буквальном смысле слова заложило уши, после крещения, против внешних резких звуков: они или не замечались, словно кто-то защищающе прикрывал внутренние уши крыльями – или слышались совсем по-другому, совсем другими ушами, чем в прежней жизни, – раз, Анастасия Савельевна, желая доказать, что она все-таки, как-никак, современная мать, а не какая-нибудь мракобеска, и все еще еженедельно доверчиво радуясь и дивясь, что по советскому телевидению вечером, почти ночью, в перестроечной программе начали гомеопатическими дозами гонять «запрещенную», западную, музыку, – прибежала звать Елену, завидев какой-то моднейший, особо поразивший Анастасии-Савельевнино воображение клип; Елена, нехотя (но не желая искренне расстаравшуюся Анастасию Савельевну расстраивать – надеясь хоть чуть-чуть наладить с ней дружбу) войдя в Анастасии-Савельевнину комнату, изумилась: комариный писк из телевизора – а дальше скрежет и завывания, грозящие в буквальном, физическом смысле ранить – и разрушить внутренние дворцы и тончайшие настройки.

Как-то раз получила Елена впрочем по телевизору и внезапный привет от Крутакова – вернее, не от него самого, конечно: а была вдруг ни с того ни с сего показана по первому каналу программа о той самой антисоветской эмигрантской организации, с которой Крутаков сотрудничал – и Елена чуть не взвизгнула от восторга, когда увидела на советском экране лицо того самого, загадочного, Крутаковского друга, к дому которого Крутаков ей никогда не разрешал с ним во время прогулок подходить – Анатолия Темплерова, отсидевшего пять лет в лагере и тюрьмах за правозащитную деятельность и публикации на Западе, и выпущенного по Горбачевской амнистии совсем недавно, одним из последних из всех политзэков. Темплеров, мужчина лет сорока пяти, выглядел ужасающе худым – но с яростными, храбрыми, гневными красивыми глазами – на резком изрядно заросшем лике – заросшем крайне аккуратно, впрочем: коротко подстриженной седоватой бородой, усами – и густыми, буйными, чуть ниспадающими бровями. Хотя само по себе появление Темплерова на советском телевидении было фактом, конечно, беспрецедентным, но пропагандистская передача эта построена была подлейшим образом: у Темплерова вроде бы брали интервью – однако ровно никаких содержательных высказываний его в эфир не дали – так что получалось, что Темплеров, вроде, открывает рот и что-то говорит – но вместо его голоса идет закадровый текст, объявляющий Темплерова чуть ли не главным врагом советского народа, а антисоветскую эмигрантскую организацию, которую он представляет, обвиняющий чуть ли не в фашизме – и, в общем, в резюме программы журналисты в штатском доходчиво объясняли телезрителям, что если б не такие враги режима и выродки, как Темплеров и его друзья за бугром, то всем бы в стране советской уже давно прекрасно жилось.

Анастасия Савельевна сидела рядом и причитала:

– Надо же! Вот так вот живешь – и ничего не знаешь… – сама, кажется, не зная, по какому именно поводу охает – то ли от жалости к антисоветским политзэкам – то ли от страха перед карабасом-барабасом, каким изобразили Темплерова.

А Елена из последних сил держалась, чтобы хвастливо не ляпнуть матери, что лично знает… знала… одного Темплеровского коллегу.

Батюшка Антоний тем временим изо всех-всех-всех сил блюл строгость одежды прихожанок: длинные юбки, закрытые, как у старообрядцев, платки, прячущие все волосы, и никакой косметики. Антониевы страсти по одежде Елену изумляли: зачем вообще так много значения придавать внешнему виду? – умиляли, но не раздражали – и воспринимались, с толикой любящей иронии, в общем-то, как некая игра. Сама Елена, если и грешила всю жизнь чем в одежде, так это наоборот некоторым по отношению к одежде небрежением: в одних и тех же джинсах и в крутой мальчишеской кофте, в которой внутренне чувствовала себя комфортно, могла проходить месяц – с краткими перерывами на перестир. Хиппанские же рваные джинсы искреннейше казались ей вполне приемлемой и неброской монашеской или аскетической тогой конца двадцатого века. И, наоборот, юбка, тем более – длинная – чувствовалась как что-то выпендрёжное, нарочитое, специально крикливо привлекающее внимание: «Ты в юбке сразу слишком взрослой выглядишь!» – охала всегда Анастасия Савельевна. И уж тем более – платок на голове! – и подавно чувствовался чем-то неестественным, крайне нескромным, и как будто оруще требовал внимания прохожих: вот, смотрите-ка, как я вырядилась, не как все! «Наверное батюшка Антоний в синагоге курсы по одежде проходил…» – нежно улыбалась Елена, вспоминая Склепов конфуз с носовым платком.