Если бы Господу было угодно – она бы, не задумываясь, без всякого сожаления, тут же выбросила бы вообще всю свою старую одежду – и начала бы ходить хоть в милотях! Только козлов было бы немножко жалко… Но ничего подобного лично ей Господь никогда не говорил. И вообще, неслучайным было то, что Спаситель никогда ни единого слова вообще про предпочтительный стиль одежды не сказал! И в общем-то, тема эта казалась какой-то явно отвлекающей от главного – но, чуть прикрыв глаза на странное, чуть непомерным казавшееся рвение батюшки Антония в костюмерном направлении, Елена с радостью надевала в церковь ту же самую джинсовую «школьную» юбку, и повязывала платок – просто чтобы не огорчать батюшку Антония. А косметикой она и так не желала пользоваться – хоть под угрозой автомата: как-то раз, еще года два назад, эксперимента ради, попыталась накраситься Анастасии-Савельевниной тушью (маленькая черненькая узенькая картонная коробочка, в которую дамы, по правилам высокой отечественной косметологии, на ходу густо плевали, перед тем как растереть крошечной пластмассовой расчесочкой), – намазюкала левое веко, тушь с ресниц попала в глаз, и слезы текли потом целый день – так, что Елена даже было-че заподозрила, что близкие слезы Анастасии Савельевны – это не от природы, и не результат благородной чувствительной наследственности по женской линии – а результат использования ядовитой советской косметики.
Гораздо серьезнее был другой повод чуть прикрывать глаза на некоторые причуды батюшки Антония: его странноватое, с восторженным придыханием, отношение ко всяким «ратным подвигам», «военным походам», «завоеваниям» и прочим насильственным действиям государственной военной махины. Сам в армии никогда не служивший, молоденький батюшка Антоний разливался соловьем в иных своих проповедях о «былых» военных подвигах так, что в интонации его звучало чуть ли не сладострастие. И на это уже приходилось закрывать не только глаза, но и уши – внутренне, сердцем, пытаясь оправдать его всеми остальными, достойными чертами его характера. При этом, с вожделением проповедуя «праведные» войны, «сражения против врагов государства русского, за правду», Антоний был до странности индифферентен и холоден по отношению к мирным гражданским выступлениям против откровенно диктаторского государства и богоборческой партии, узурпировавшей в стране власть – эти темы Антоний, по непонятным причинам, вообще как нарочно абсолютно обходил в проповедях и разговорах стороной.
Сидя на скучнейшем уроке географии в школе, незаконно включив внутреннюю динамо-машину, разгоняя молитвенным взглядом облака за окном и, как в перевернутом колодце, вызволяя на секундочку, для взрыва счастья, на донце взболтанной зимней мглы неба, расплавленную гуашевую шашку солнца, Елена думала о том, что так же, как вот реальна Божья благодать, которую она в себе чувствует – так же, как реально Божье добро и Божье присутствие, – так же, увы, реальна и персональна и крайне, увы, активна в мире противная Богу сила, по отношению к которой никакие ни умиление, ни всепрощенчество, ни компромиссность, ни примиренчество не допустимы. И так же, как чувствовалась, звенела, внутренним радаром угадывалась в некоторых в жизни ею встреченных людях и книгах Божья сила, Божье благословение, Божье прямое действие – так же, с такой же считываемой явностью, после крещения стало видно местами и действие противной Богу силы. Даже некоторые привычные, оскомину набившие с детства фразы – вдруг до ледяного ужаса открывались как откровенно-разоблачительные: самым, пожалуй, ужасным, было вдруг понять значение строчки из гимна компартии – «Интернационала» – «вставай, проклятьем заклейменный…» Кто это, «проклятьем заклейменный» – кто это, как не враг рода человеческого – семь десятков лет вершивший дьявольские свои дела в стране, которую ему удалось целиком захватить?
И неким ледяным адским холодком веяло от названия, придуманного коммунистами для неугасающей газовой горелки возле своего логова – Кремля: «вечный огонь».
И уж совсем жутко было вдруг наткнуться у дружищи Исайи на явное, буквально точное пророчество о незахороненном трупаке дьяволом одержимого упыря Ленина, выставленного на позорище под прозрачным колпаком: «Как упал ты с неба, деннница, сын зари! Разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своем: «взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой, и сяду на горе в сонме богов, на краю севера; взойду на высоты облачные, буду подобен Всевышнему». Но ты низвержен в ад, в глубины преисподней. Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: «тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства, вселенную сделал пустынею, и разрушал города ее, пленников своих не отпускал домой?» Все цари народов, все лежат с честью, каждый в своей усыпальнице; а ты повержен вне гробницы своей, как презренная ветвь, как одежда убитых, сраженных мечом, которых опускают в каменные рвы, – ты, как попираемый труп, не соединишься с ними в могиле; ибо ты разорил землю твою, убил народ твой; вовеки не помянется племя злодеев».
И как бы ни было стилистически странным и шокирующим находиться в галдящей шумной взбудораженной гуще народа, в начале февраля Елена за шкирку заставила себя пойти вместе с Дьюрькой на протестный антикоммунистический митинг под самый бок Кремля, к гостинице «Москва».
– Миллион! Миллион! – подстанывал от восторга Дьюрька. – Миллион – не меньше! Я же говорил тебе! Говорил! – ликовал Дьюрька, привставая на мыски, а, не удовлетворившись широтой обзора – аж подпрыгивая – и гордо, носато (став вдруг неожиданно на секундочку носом похож на Ельцина) оглядывая целиком забитую гигантскую площадь – аж до здания факультета журналистики, как будто бы это лично он наколдовал. – Взгляни-ка! – и Дьюрька уже тащил ее к низенькому техническому парапету, надеясь на него взобраться – ровно напротив той будочки «Мосгорсправки», в которой года полтора назад они с Еленой надыбали телефон Кагановича.
К мокрой площади с давно просроченным именем «50-летия октября» протестующие стекались не только благополучной разрешенной властями разливанной рекой, но и многочисленными строптивыми свободолюбивыми речками – и из-под моста от Парка Культуры по набережным, и с Садового через все щели и ответвления, и переулками, и с Пушки, ото всюду! – и Дьюрьке всюду хотелось поспеть, со всеми пробежаться, со всеми попихаться, со всеми по дороге, на бегу, подискутировать, рассмотреть все водометы, запрятанные в проулках; и мелькал то и дело – уже не в одном – а в трех, пяти, десяти местах – запретный бело-сине-красный флаг; и везде, везде куда ни брось взгляд, были в смеющихся, радостных, возмущенных руках плакаты с перечеркнутой шестеркой – за отмену шестой статьи конституции, декларирующей диктатуру компартии – так что под конец, добравшись через сломленные, и не раз, по пути милицейские кордоны – с выставленными (не ясно: на фига), как нарочно шаткими, железными заборчиками поперек дорожек («Милиция – с народом! Зачем служить уродам?! – восторженно орали, все, вне зависимости от возраста, незнакомые, сцепившиеся цепочкой под руки и на таран идущие вне разрешенной шеренги демонстранты, когда за несколько рядов впереди менты хватали за руки за ноги и волокли в милицейский газик пожилого мужчину с плакатом – без нумерационных обиняков – «Долой КПСС!», или резвого пацана с только что изничтоженным серыми слугами режима обрывком ватмана: Горбачев, в профиль, на фоне бордового вымпела какого-то с Лениным в звезде, по-ленински машущий рукой – и подпись – «Горбатого могила исправит!»; и протестующие сметали очередную заслонку) – до гостиницы «Москва», Дьюрька уже выл от восторга.
И особенного торжества добавляли Дьюрьке тяжелые военные машины, которыми трусливо перекрыли от народа вход на Красную площадь.
Слушая местами мямлящие обличительные выступления – из-за дурацкой акустики коклюшных электрических «матюгальников» и волнами завывающих динамиков наполовину зажевываемые – Елена, едва уже балансируя на парапете, в водовороте кипящей толпы (жаждущей на парапет взобраться тож), вися на Дьюрькиных восторженно подвизгивающих, круглявых, но все же крепких, широких, надежных плечах, думала о том, что ведь тот же покойный Сахаров, в одиночку противостоявший преступному режиму и боровшийся за права самых бесправных, нищих, обижаемых властью, уничиженных, «никому не нужных» людей – и жертвовавший своей жизнью и комфортом ради жизней, прав и человеческого достоинства других – тот же Сахаров ведь, хотя никогда и нигде публично не исповедовал себя христианином – на самом-то ведь деле, творил Божье дело: делал правду, и положил жизнь свою за друзей своих. А кто делает правду, тот праведен. И, наоборот, приговором любой диктатуре звонко звучала сейчас в памяти, перекрывая кошмарный митинговый шум, лапидарно чеканная формула возлюбленного братца Павла: «Где Дух Господень – там свобода!». Формула обоюдоострая, решающаяся предельно просто: где нет свободы – там нет Духа Господня!
На следующий же день в школе случилось маленькое чудо. То есть сначала – как и положено – пришло гнуснейшее искушение и испытание. В класс заявился военрук (тяжко закладывающий – и за это метко окрещенный учениками «Пол-Стаканычем», – и натаскивающий еженедельно, в принудительном режиме, мальчишек на уроках «начальной военной подготовки»: разбирать и собирать автомат калашникова, за время, пока у него в пальцах догорит спичка – и прочая мерзость) – и заявил, что настало время, и все оставшиеся до конца школы месяцы девочки обязаны будут проходить «военную подготовку» тоже – иначе, без отметки за калашников, аттестата не дадут.
Быстро вспомнив, что прочерков в аттестате и без того уже намечается три – по физике, алгебре и геометрии – при допустимых двух, Елена пережила пол-минутную ломку, подумав, что жаль, всё же: три прочерка еще как-то, по волшебной алхимии, могут превратиться в два – а вот если будет четыре прочерка… будет уже явный перебор – аттестата не дадут точно – значит, вообще зря растранжиренным временем окажутся все ее и так то через силу походы в школу в последний год… а как же университет?… – но ломку все-таки выдержала и, помолившись, твердо пошла на следующей же перемене к кабинету директрисы, на первый этаж: заготовив на ходу речь, что насилия не приемлет, что к советскому автомату калашникова вообще никогда в жизни не прикоснется, что она христианка – и, что, словом, официально отказывается от посещения «начальной военной подготовки», по идеологическим причинам.