Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 — страница 160 из 172

яном карцере, на полу, без единой теплой вещи, без одеяла, без подстилки, даже без нар бо́льшую часть времени, на убийственной пайке хлеба – кто, как не Темплеров, в голых тюремных стенах, в пыточных условиях, лишенный любых внешних атрибутов христианства, знал на собственном опыте, что значит Христова заповедь: поклоняться Богу «не здесь и не там – а в духе и истине»!

И умильные омилии батюшки Антония в единый миг оказались вдруг в сердце Елены уравновешенными – словно два крыла, вместо одного, появились, на которых лететь – этим подвигом воина Христова – лагерного доходяги.

И только немножко жаль было, что в том, что касалось цели ее прихода к Темплерову, обошлись с ней немного как с ребенком: на просьбу Елены доверить ей, на обратном пути из Западной Германии, перевезти для его антисоветской организации через границу каких-нибудь книг, Темплеров с протяжной рассудительностью в голосе ответил:

– Спасибо вам, Лена. Ну что вы… Вы же – юная девушка, совершенно незачем вам тяжести носить… Мне вовсе не хочется вас этим утруждать – для этого есть спецьяльные люди… – (и словцо это, «специальные», Темплеров произнес с ярко-старомодной окраской: спець-яльные) —…И, как раз, по случайному совпадению, один из таких спецьяльных людей довольно скоро приедет оттуда в Москву… – добавил Темплеров, ей прямо в глаза, чуть раскачиваясь, глядя. – А вот вы лучше запишите себе номер телефона во Франкфурте… – (Темплеров пододвинул к себе листочек бумажки – и, аккуратно, по сгибу, оторвав восьмушку, на вытянутом лепестке капиллярным фломастером начал кропать циферки – явно укрощая свой мелкий почерк до человечески-разборчивого воплощения) —…позвоните оттуда, из Германии, спро́сите Глеба, у них есть каталог, они вам прочтут по телефону, вы выберете, что бы вам лично хотелось почитать – потом, по возвращении, скажите мне, и вам это всё привезут! – (У Елены аж мурашки пошли по коже – от таких волшебных, всеобъемлющих, вселенских библиотечных возможностей). – А если вам будет любопытно, – умиротворительно продолжал Темплеров, – дык заезжайте к ним во Франкфурт в гости… Выберите сами лично для себя книг, какие вам понравятся – просто для вашего личного пользования… Мы ведь, в огромной мере – организация просветительская… А то – так приходите запросто за книгами в гости по возвращении – если заехать к ним не удастся: Мюнхен ведь от Франкфурта далеко довольно…

Хоть и чувствовала Елена, что Темплеров (не исключено, что с Крутаковской подачи) подстраховал ее от возможных проблем на границе, как только мог – но поспорить с этим было… Да как тут поспоришь? А чудесный, длиннющий западно-германский номер, на длиннющем же белом лепестке, был упрятан ею, с – тем не менее – чудеснейшим чувством, в карман джинсов.

Утром, за завтраком, Елена, по-Темплеровски выпрямившись, встала возле их с Анастасией Савельевной красного раскладного столика и, с особенной бережностью перекрестившись, вслух прочитала «Отче наш». Анастасию Савельевну чуть кондратий не хватил:

– Юродивая! – заорала мать, выбегая из кухни, с какой-то физиологической истерикой, перекосившей лицо, схватив обеими руками свою тарелку. – Я с тобой за одним столом даже сидеть не хочу! Какое еще ты идиотство выдумаешь?! В психиатрическую лечебницу тебе провериться – не пора?!

Не без гордости вспомнив, что, по рассказам Крутакова, в юности Темплерова в советскую психушку пытались (за занятия философией) упрятать тоже – без всяких только, увы, фигур речи, – Елена спокойно и с аппетитом доела вкуснейшие Анастасии-Савельевнины сине-зеленые – от мгновенных метаморфоз крахмала – картофельные теруны.

IX

Крутаков, когда встретились на Арбатской, зыркнул на нее с подозрительной победоносной снисходительностью и тут же серьезно предупредил:

– Никогда ничего только не перрресказывай мне – ни по телефону, ни даже на улице – из того, о чем Темплеррров тебе говорррит.

– Да с какой стати ты вообще думаешь, что я хоть слово тебе собиралась… – оскорбилась Елена, отбрыкнулась от него – и Крутаков, не дожидаясь, пока обида ее дойдет до обычной точки кипения с отворачиваниями и с маршами прочь от него, поспешил – с наглой миной – протянуть ей чудеснейшие подарки: невесть где раздобытый текст православного богослужения на английском языке (машинописные рукописи на фирменно замухренных бумажках) и здоровенную книжку «Текстология Нового Завета» – на английском тоже – и перспектива переводить с незнакомого, в общем-то, языка, по крупицам, со словарем – эта усиленная сложность – вместо огорчения – обрадовала почему-то невероятно.

– А я так вот и па-а-амррру, наверррное – но не пойму: зачем все эти кррруги, вррращения, центрррифуги внутррри церрркви? – усмехнулся Крутаков. – Неужели нельзя всё то же самое как-то воплощать в ррреальной жизни? – и одновременно сам же, с видимым удовольствием и гордостью, чуть перелистнул наманикюренными своими тонкими красивыми пальцами уголки листков – явно доставшихся ему не просто, после целенаправленных рысканий по друзьям – листков, которые Елена жадно крутила в руках, как лакомство.

В остальном же Крутаков – вопреки ожиданиям Елены – после четырех-то долгих месяцев его пребывания в немилости! – вновь, как ни в чем не бывало, шумно и дурашливо вел себя с ней, как с маленькой – взмотнув черными своими длиннющими локонами, расплескав завитки на концах волос с блёстким лоском и чуть наклонив голову, с вишневой игривостью зыркал ей в глаза нестерпимо большущими своими черно-опушёнными глазищами – отвратительно отчитывал ее, что она «по-прррежнему ничего не записывает», интересовался, влюбилась ли она уже «наконец» в Дьюрьку или Антона Золу; и – если бы не дубняк в десять градусов мороза, паскудно разразившийся после двух недель настоящей неожиданной оттепели (из-за чего даже Крутаков, через минут десять прогулки, поежившись, предложил ей: «Пойдем, что ли, на метррро покатаемся?») – она бы, вероятно, так бы и уехала, изобиженная – прибрав книжечки: но в вагоне метро, где встали они вплотную к двери, под чудовищный завывающий шум тоннеля, начались взрослые какие-то рассказы – и поведал Крутаков ей, например, леденящую душу историю о маленькой симпатичной чернявой женщине, математике, коллеге Темплерова, которую, сразу после Темплеровского ареста, вызвали на допрос в КГБ и предложили дать против Темплерова показания, – когда же она наотрез отказалась, через несколько дней, в абсолютно пустом тихом переулке перед ее домом, поздно вечером, ее убил возникший откуда ни возьмись, на бешеной скорости, грузовик – сбил насмерть – то ли на тротуаре, то ли в шаге от тротуара: произошедшее увидел, по чистой случайности, ее сосед. В отличие от убийства Михоэлса, в этом случае расследование даже не пытались сымитировать – а на похоронах ее замечены были угрюмые люди в штатском.

На следующий день Елена, встряв на Неждановой перед иконой «Взыскание погибших» – с интересными золотистыми вкладами манжет, с пестрыми разновеликими драгоценными камнями, вкрапленными в серебряную ризу, и с серебряными и золотыми нательными крестиками на цепочках, зацепленными за лучики нимба и блестящими на окладе («Благодарственные дары тех, чьи молитвы были исполнены»… – кротко пояснила как-то раз Татьяна) – под нежной улыбкой юной простоволосой Богородицы (которую Елена всегда, про себя, почему-то по-родственному называла «Матушка»), истошно, до слёз, молилась:

– Матушка всех жертв репрессий, Матушка всех тех, кого гэбэшники любых веков и тысячелетий убили – как Твоего Сына – в сатанинской их гордыне – или как эту несчастную женщину, о которой мне рассказал Крутаков! Матушка, ты усыновила всех жертв репрессий – из-за мученичества Твоего Сына, из-за того, что тогдашние гэбэшники в Иерусалиме вот так же гнусно убили Его! Матушка! Защити, измени и очисти мою многострадальную страну!

Слушая очередную проповедь батюшки Антония – о былых ратных подвигах, и том, как святые благословляли в древние времена благочестивых воинов защищать свою страну от погибельного нашествия инородцев, Елена растерянно думала: «А как же про святую защиту невинных беззащитных людей от преступного режима в своей собственной стране? Как же про правозащитников? Как же про тех храбрецов, кто отваживается сопротивляться неправой власти и вступаться за уничтожаемых режимом невинных? Как же про вот сегодня, сейчас живущего – чудом выжившего православного исповедника Христова – Темплерова? Почему ж батюшка Антоний про это никогда ни слова не говорит? Как же можно считать себя православными христианами, храня молчание, когда рядом с тобой, в твоей собственной стране, уничтожают невинных?! Ведь смирение перед злом – это бунт против Бога! Это же соучастие во зле! Ведь даже апостол Павел прямо сказал: “Не участвуйте в делах тьмы – но и обличайте!”»

И, вернувшись к ласково улыбающемуся ей лику Богородицы, Елена с дрожью ужаса осознавала, что и на сталинских нелюдях, и на «узаконенных» убийцах всех последующих советских времен, которые от имени государства и спецслужб уничтожали и преследовали невинных, – и даже на нераскаявшихся потомках этих убийц и гонителей – до седьмого поколения лежит проклятие, и что из-за них проклятье лежит и на всей стране. И что до тех пор, пока дети и внуки убийц этих не покаются, не проклянут сатанинские дела советских государственных палачей, пока не ужаснутся, не отрекутся от нелюдей этих, пока не выкопают трупы досточтимых нелюдей из земли и не вышвырнут их на помойку – как в гениальном Абуладзевом фильме «Покаяние», – пока вся страна не восплачет, не ужаснется и не покается – за соучастие, за молчание, за любую степень духовного, профессионального или кровного родства с сатанинскими гэбэшными нелюдями и убийцами – в стране и вправду ничего всерьез не изменится. И что нераскаявшиеся дети, внуки, правнуки, прапраправнуки гэбэшных палачей прокляты будут – пока не отрекутся от дел своих предков – прокляты, не потому что проклинают их в праведных молитвах на небесах их жертвы и дети их жертв, и не потому, что Господь наш – Мститель, а потому – что в своей нераскаянности – они сами свое проклятье. И каких бы иллюзорных материальных удач ни урвали они себе – но счастья, Божьего благословения, не будет у них даже на этом свете, ни у них, ни у их детей и внуков – ни в одном из поколений – до раскаяния. А уж о посмертной их участи страшно и думать.