Вели плодам, что из последних, напиться полноты два дня еще им солнечных подай, поторопив их к совершению – тогда и начинай под винный гнет пускать нали́тые плоды…
Влахернский сделал паузу, и, недовольно сморщив рот, вопросительно постучал, уже костяшками, по тому же темечку стены, как будто выколачивая из нее рифму. Стена, видимо, не отвечала. Влахернский уже весь мучительно наморщился. А потом тем же кулаком сходу шебанул отжатую фрамугу – одновременно с невыходившей фразой:
– Кто за́мка не имеет щас…
– Щаззз! Что это за «щаз» у тебя там выстрелило? Илья? Что за уркаганские у тебя междометия?
– Знаешь что?! – возмутился Влахернский. – Ясный пень – это сокращение – «сейчас»: у меня в размер не умещается… Ладно, ща чё-нибудь придумаю… Придумал! Днесь! Кто замка не имеет днесь!
– Ужасно… Дай сюда блокнот. Сейчас ты мне все странички оттуда выдернешь! – Елена и вправду уже начинала побаиваться, что сейчас страничкам – капут, что страничками начнут сейчас злоупотреблять как отрывным календарем: по мере ритмических затычек Влахернский крутил блокнот в пальцах все остервенелее.
– Я, что – виноват, что здесь странички так плохо сделаны? Мы так не договаривались – что ты еще и критиковать под руку будешь! На пружинках бы сделали!
– Нет, Илюш, так нельзя – надо взять кусок бумажки и записывать.
В блокноте листки, как она прекрасно знала, исписаны были уже абсолютно все – и даже на самом-самом последнем, еще недавно пустовавшем, красовался эскиз Рижского Домского собора, сделанный ею на Баховском концерте, изнутри.
Елена открыла висевшую на шее ченстоховскую сумочку-кармашек, и извлекла единственный обнаруженный ею там кусочек бумажки: а именно их проездной документ – заверенный нотариусом, аккуратненько сложенный вчетверо, список группы:
– Как ты думаешь, ничего, если мы вот здесь вот… на обороте? А? Перевод набрасывать будем… – и доставала уже для Влахернского ручку.
Но тот внезапно развопился:
– Нет! Мы не будем ничего записывать! Только сразу, с лёту! Мы же договорились же! Такие правила игры! Всё! Готова концовка! Слушай:
Кто за́мка не имеет днесь – тот завтра вряд ли хижину построит. Кто ныне одинок – надолго осужден таким остаться: он ночью будет спать. И даже видеть сны. И просыпаться. И ждать, пока деревья снова станут распускаться. Вне покоя.
Дождавшись развязки, Елена покусилась было поскорей выдрать разлезающийся уже в его лапах блокнот.
– Ну уж нет! – хищно вцепился Влахернский в игрушку. – Чур, я теперь для тебя выбираю – а то ишь ты – издеваться надо мной! И переводи с лёту, как есть, не смей записывать! Вот, вот, это вот, давай хотя бы маленькое! Вот это!
– Слышишь, любимый… – перевела, «как есть» Елена простенькое начало.
– Постой-постой! Geliebte! Это же ведь женский род! Он же к любимой девушке обращается!
– Заткнись, пожалуйста. Не перебивай! – Елена, отпихивая и прогоняя пальцы Влахернского со странички, как каких-то наглых насекомых, наступая на них, давя их своими ногтями, все-таки исхитрилась блокнот выцыганить. – Всё! Отдал мне – теперь это мое дело, как переводить. «Днесь» несчастный! Я ж не лесбиянка, чтоб к «любимой» в стихах обращаться! Будет мужской род… Всё, не перебивай… – зажав блокнот в правой руке, и уже в него не смотря, она высунулась в окно, и, сглатывая ветер, повторила:
– Слышишь, любимый, взнимаю я руки…
– Что за глагол такой у тебя: «взнимаю»?! Нет такого глагола! – Влахернский удобно устроил оба толстеньких локотка на раму окна и тоже выложил морду на ветер.
– А у Даля он есть! И вообще – как я сказала, так и будет.
– Да нет, ну что это значит взнимать?! – Влахернский не унимался, явно все еще дуясь за ее критику.
– Ну не совсем же ты идиот, Влахернский, чтоб не понимать, что это значит?! – развернулась к нему в игровом запале Елена. – Ты мне всё своего «щаз» простить не можешь?! Мелкая месть!
Влахернский тыркнулся опять было своими пальчиками и носом в блокнот – что-то ей показать и доказать, – но был грубо от литературных источников отрезан.
– Все, Илья! Не смотри в блокнот больше! Смотри на руки!
Отвернувшись, аннигилируя Влахернского окончательно, Елена высунулась в окно почти по пояс и громко выговорила:
Слышишь, любимый: взнимаю я руки – слышишь ли звук? Жест одинокий, рождающий звуки, слышат все вещи вокруг…
Дирижерски вскинув расслабленные руки на волну встречного ветра, она доходчиво показала, что значит «взнимать». И в эту же секунду их единственный документ, список, заверенный нотариусом, до этого не слишком изящно зажатый у нее между левым мизинцем и безымянным, был вырван у нее ветром – на долю секунды ожил, затрепетал – зрелищно, но молниеносно быстро, белой птицей пропорхнул перед носом Влахернского и исчез в темноте.
Елена и Илья – открыв рты, оба с каким-то одинаковым, эстетского рода восторгом от произошедшего: «Этого не может быть!» – застыли. Второй реакцией – накрывшей через несколько секунд – было оглянуться, не идет ли со своей кружкой Воздвиженский, – и, с расчётом его опередить, броситься с повинной в купе.
– Давай я скажу, что это я потерял?! – семеня за Еленой по коридору, почему-то виновато бормотал Влахернский: благородство его сияло просто-таки на недосягаемых высотах тамбурных лампочек – особенно после игровых обид.
Но Елена уже рванула дверь в купе:
– Оля, Марьяна, вы будете смеяться, но у меня только что улетел в окно наш список. Счастье еще, что блокнот со стишками Рильке не выронила!
– Только Воздвиженскому не говорите! – в один голос выпалили вдруг разом все четверо.
– Честное слово – это было красиво: я просто руками взмахнула – буквально на пальцах показывала одно слово… у нас с Ильей чисто филологический спор возник…
– Ведите себя как ни в чем не бывало! – быстро взяла режиссерские функции на себя Лаугард, – у которой было вытянулось на секундочку в ужасе лицо, но опереточные подробности, кажется, не то чтобы примирили ее с катастрофой – но хотя бы заставили заценить красоту произошедшего. – Улыбайтесь! Надо вести непринужденный разговор. А то сейчас Воздвиженский нам такой скандал тут закатит! Потом, без него все обсудим.
И еще через несколько секунд неожиданно твердо выдала:
– Ладно, не волнуйся, Лен. Чё-нить придумаем! Найдем решение… Сходим в посольство, в конце-то концов. Не смертельно. Расслабься.
– А что за станцию мы проезжали? Кто-нибудь запомнил?! – воодушевился вдруг оригинальнейшей идеей Влахернский. – Может быть, сейчас, сразу же, на следующей остановке вылезем – и найдем?
– Щаз! Днесь! Щаз мы прям – пойдем по откосам ползать! Отличная мысль, Илья! – уже не просто «успокоилась» и «расслабилась» (как просила Лаугард), а откровенно хохотала Елена. – Главное – записать название железнодорожной станции, где все произошло – это же как водится, в истории!
– Влахернский, немедленно оставь в покое лямки рюкзака, сядь, и улыбайся! – инструктировала режиссер Лаугард. – Сядь вон туда к окну и займи непринужденную позу. Главное – сейчас, когда Воздвиженский войдет, говорить и выглядеть всем как ни в чем не бывало! – Лаугард и сама села, чуть вздернув нос, сложив ручки паинькой на колени, посматривая, кокетливо, на дверь, и поигрывая головой и плечами как будто балансирует какую-то маленькую старинную плоскую шляпку на макушке. – Надо говорить о чем-нибудь нейтральном… Вот, Марьяна сейчас тут без вас рассказывала, что ее в детстве, оказывается, тайно крестила бабушка. Давай, Марьяна, расскажи, что дальше!
– Да! – простосердечно и робко подтвердила Марьяна, чуть встревоженная общим кавардаком – но тут же послушно успокоенная уверенной маскировочной деятельностью Ольги. – Я и вообще не знала об этом, до недавнего времени… Надо же вот так, как произошло, что я сюда с вами поехала… Я ведь никогда о вере толком и не думала раньше…
В двери́, чуть качаясь, появилась кружка Воздвиженского:
– Марьян-Марьян! Давай, расскажи: и что? Что дальше? А бабушка-то сама в церковь ходила? – подначивала застенчивую рассказчицу Лаугард.
– По откосам… – вдруг прыснул в кулак Влахернский, памятуя обещанное обшаривание железнодорожных путей в темноте.
Ольга, всё не теряя надежды постановочно выстроить правдоподобную оживленную беседу, громко, забивая сомнительные подхохатывания Влахернского и отдельные всхлипы Елены, скрипуче, дикторским голосом, подстегивала побочный сюжет:
– Ну, Марьян?! – и трясла ее за руку.
– Ну да, ходила иногда – по праздникам… – растерянно, не зная, куда в этой нависающей грозе ей пристроить свой жаворонковый тембрик, крадучись продолжала Марьяна. – А потом перестала ходить… дедушка ей обещал фингал набить, если еще раз пойдет – сказал: «Ты что, хочешь, чтоб нас всех с работы из-за тебя выгнали и на канатчикову дачу отдыхать отправили?»
– Дедушка, говоришь, ей фингал набить обещал?! – в восторге переспросила Лаугард. – Ой, не могууу! – и под прикрытием этой малосмешной информации сама уже начала кудахтать от смеха.
– Что это с вами? – Воздвиженский напрягся.
Сделал еще один шаг, внутрь купе, прижав кружку к животу. Резко и неодобрительно, как в прицел, обвел глазами всех по кругу, по часовой стрелке: сначала Елену, потом Влахернского, потом Ольгу, потом Марьяну. Которых уже прорвало – причем сквозь громогласный гогот пробивались еще, доходчиво и доверчиво довешиваемые Марьяной, подробности из нелегкой атеистической жизни семьи.
– Что это вы все такие веселые? – Воздвиженский, не отнимая кружку от пуза, пристально перемалывая всех глазами, сделал еще один шаг внутрь купе, как в засаде, озираясь, прищурился – и вдруг быстро крутанулся, и, в упор, как в бешенной рулетке, выпучился на виновницу:
– Лена? Ты, что, наши документы потеряла?!
Слёзный хохот уже выпростался, наконец, из малопристойного прикрытия: Ольга – как некогда пребывавшая в партии сомневающихся «ехать или не ехать в Кальварию», до того как Елена выправила эту (потерянную теперь ею же) бумажку, – взяла миротворческие функции на себя.