Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 — страница 112 из 147

Короче, идем мы с ним – рассуждаем об этом («Шли полем, перетирая»). Я, разумеется, как всегда, под ноги не смотрю, и тут Славик на травку-то молодую, малахитовую, как взглянет – и как вскрикнет:

– Что это?!

Наклоняется – и поднимает две купюры по двадцать фунтов.

Ну и зашли с ним в веганское кафе, помянули Линду Маккартни веганскими сардельками ее имени.

Славик говорит:

– Я должен немедленно об этом чуде отпоститься в фэйсбуке!

Маньяк сетевой. А мы уже рядом с Риджент стрит.

Он говорит:

– Где здесь ближайшее интернет-кафе?

Короче – заваливается в ненавистный как раз Apple palace, говорит: «Наплевать! Сейчас, – говорит, – здание крестным знамением обезвредим!» – и бежит, в своих этих смешных убогеньких дизайнерских кроссовках, на второй этаж к гигантским компам. А там шум, гам, ужасно – и какие-то еще особые компьютерные тепловые волны – и пока Славик постился в своем фэйсбуке, – рядом с ним какой-то глухонемой японец, безумец, включил в компе с громадным экраном на полную громкость Stabat Mater Перголези – а сам с отсутствующим лицом изучал ноты.

А я, когда от Славика шла домой, еще шестьдесят фунтов на Баркли-скуэ, на газоне, совершенно случайно нашла.

Хотя… Нет, я сейчас сообразила, что вряд ли именно Славик тебя так встревожил – мы с ним все-таки все время были на людях, ко мне домой он не заходил, и в отель я к нему забегала разве что только на пять минут – так что твои соглядатаи вряд ли чего-то подозрительного могли тебе про него наплести.

Скорей уж Натан, да, пожалуй, Натан из Иерусалима, ночевавший у меня, со среды на четверг, и явился причиной этого фейерверка твоих звонков и эсэмэсов. Нет, конечно, конечно, если тебе доставили какие-то фотографии Натана – с его длинными прекрасными лохматыми черными космами, с его конским буквально хвостом на голове – то, учитывая твое, вечно неправильно-косо-отраженное представление о моих представлениях…

Короче: Натан (просто вот для твоего сведения, любимый) ездил на какой-то музыкальный сэйшэн – в какой-то, забыла как начинается, трам-пам…честер – с палаткой, со всеми прибамбасами, как положено. И у меня был вот буквально проездом! Только на ночь! Хотя, как я понимаю, как раз ночь-то эта-та тебя и взбесила. Короче… Я не знаю, как бы тебе так подоходчивее описать атмосферу этой нашей с ним ночи: заваливается ко мне Натан, прямо из аэропорта, с гигантским, альпинистским высоким рюкзаком – и в характерных кроссовках-говностопах. Скинул всю эту амуницию у меня в центре гостиной, на блестящем паркете, возле сундука, под монастырски-чердачными сводами – и, скользя на носках, подъезжает к письменному моему столу (более дурацкого стола не придумаешь – круглый и прозрачный – то есть как раз та единственная в мире плоскость, на которой моя любимая компьютерная мышь, с оптическим прицелом, отказывается стрелять), и давай с органичной непосредственностью книжки ворошить, разглядывать.

– Что это, – говорит, – у тебя?! Кошмар какой! «The Origin of Species» дарвиновская?! Нашла что читать! Да еще и антикварное! 1859-го! Нашла, на что деньги тратить! Шекспира бы лучше купила!

Я говорю:

– Ну что ты! – говорю. – Это же увлекательнейшее чтение! Я, – говорю, – давно так не хохотала! Хочешь, – говорю, – в секунду докажу тебе, что Дарвин был не чужд анаши, если, конечно, не ЛСД?! Вот, – говорю, – я сейчас Дарвина тебе процитирую!

Ну, и зачитываю Натану:

«In North America the black bear was seen by Hearne swimming for hours with widely open mouth, thus catching, like a whale, insects in the water. Even in so extreme a case as this, if the supply of insects were constant, and if better adapted competitors did not already exist in the country, I can see no difficulty in a race of bears being rendered, by natural selection, more and more aquatic in their structure and habits, with larger and larger mouths, till a creature was produced as monstrous as a whale.»

– Ты, – говорю, – представляешь себе этого плавающего медведя с огромной разинутой пастью, который, в воображении полоумного Дарвина, постепенно, разевая пасть все шире и шире, превращается в кита?! Дарвин же явный кокаинист или морфинист! Только под действием плющащей наркоты можно было написать такой позорный антинаучный бред! Самое смешное, что этот шизофреник до сих пор своим эволюционистским бредом держит в плену умы ученых – больше ста пятидесяти лет уже! – и по сути парализует и коррумпирует своей дешевой материалистичной идейкой здоровое развитие науки!

Натан сел на пол, оперся на сундук, серьезно на меня посмотрел и говорит:

– Я верю, – говорит, – что для Всемогущего Бога нет ничего невозможного. Бог, если захочет, может даже из медведя за секунду кита сделать! И обратно кита в медведя за секунду превратить!

Я говорю:

– Только вот Дарвина, – говорю, – увы, не удалось в человека из обезьяны превратить! Это же, говорю, какая-то опаснейшая, заразная, форма шизофрении, которою Дарвин заразил человечество: ты, – говорю, – в курсе, вообще, как современные дарвинисты объясняют возникновение теплокровных млекопитающих животных – ну, всяких там китов, дельфинов – в океане? Дарвинисты уверяют, что это бывшие сухопутные коровы, которые, в годы голода, подошли к берегу океана, начали питаться водорослями, потом – увлеклись, начали плавать – и постепенно в буквальном смысле отбросили копыта (которые тут же филогенетически превратились в плавник и хвост) и отрастили дырочку для фонтанчика!

– Не может быть, чтобы они так серьезно думали! – хохочет Натан, распаковывая свой рюкзак и доставая палатку.

– Может! – говорю. – Возьми и почитай – хотя бы в интернете: авторитетнейшие ученые-эволюционисты эту хренотень несут. И этот Дарвиновский тяжкий обкур они до сих пор называют наукой! А ты в курсе, – говорю, – что рисунки развития человеческих эмбрионов, которые сфальсифицировал подельничек Дарвина – Хеккель, и за фальсификации которых он в свое время был изгнан из университета – до сих пор выдают за правду во многих учебниках биологии? Хеккель же просто-напросто грубо подрисовал человеческим эмбрионам хвостики и жабры.

– Что, – говорит Натан, – ты имеешь в виду? Разве у человеческих эмбрионов нет жабр и хвостов?! Мы же учили…

Я говорю:

– Натан, ну позор тебе! – говорю. – У тебя ж, – говорю, – уже пятеро детей! Вы же ультразвуковой скан твой жене во время беременности делали! Ты видел какие-нибудь жабры и хвосты у твоих еврейских детей?

– Нет! – округлил в ужасе глаза Натан. – Кошмар какой! У моих, лично, детей, конечно, никаких ни хвостов, ни жабр не было! Но… В учебнике биологии-то действительно было сказано, что жабры есть! Я же как щас помню, нас же в школе учили!

Я говорю:

– Натан, – говорю, – ну ты же вообще ровно по тем же советским богоборческим учебникам в школе учился, что и я. Ты, – говорю, – в каком году из Москвы в Иерусалим уехал? Но ужас-то, – говорю, – в том, что хотя всё это вранье уже давно разоблачено, и давно уже опубликованы подлинные, современными техническими средствами сделанные съемки человеческих эмбрионов, на которых, конечно же, нет никаких ни жабр, ни хвостов – но Хеккелевские рисунки с жабрами и хвостами не только в советских, но и в современных мировых учебниках биологии штампуют! И ни один ученый-биолог, который отказывается признавать весь этот морфиинистский бред и наглое дарвинистское мошенничество, фактически не имеет шансов сделать карьеру в науке! Это же тотальная дарвинистская коррупция мозгов! Я, – говорю, – просто изумляюсь, как этой банде шизофреников и наглых мошенников-дарвинистов до сих пор, уже сто пятьдесят лет, удается держать в заложниках всю науку, и весь мир! Дарвинизм же, – говорю, – это как тоталитарная Берлинская стена вокруг мозгов и душ людей! Но, – говорю, – я не сомневаюсь, что скоро и эта стена падёт, и падение ее будет так же скандально и велико, как и падение Берлинской стены.

Смотрю: Натан, несколько недоуменно, палатку на полу раскладывает.

Я говорю:

– Натан, вот же два дивана стоят – коротенькие, конечно, но если ты подожмешь ноги, или подставишь стульчик, то вполне уместишься.

Натан говорит:

– А я, – говорит, – на жестком люблю спать.

Короче, расстелил себе палатку на полу и, успокоенный, опять по комнате принялся гулять и книжки цопать.

– О! – говорит. – А этот альбом у тебя откуда?! Круто! Старый какой! Solidarność! Валенса! Где это ты купила?!

– На барахолке, практически, – говорю. – В Trinity Charity shop.

(А там на обложке – Валенса со значком Ченстоховской Божьей Матери на лацкане костюма, на сердце, – значком, который он никогда не снимал. Сим победиши!)

Натан – явно моментально придя в какую-то органически естественную для себя форму существования, забыв, где он – сел на диван, сгорбился и принялся, не замечая уже, что кто-то есть рядом, картинки рассматривать – сам себе под нос что-то там комментируя.

– Круто! – говорит. – Валенса с Иоанном Павлом Вторым! – поднял на секундочку голову на меня и говорит: а я, кстати, видел живого Иоанна Павла Второго! Я, когда мне было восемнадцать, в 1991-м, в Ченстохову ездил, на всемирную встречу христианской молодежи с Иоанном Павлом!

Я говорю:

– Не может быть.

Натан говорит:

– Может, еще как! Я там, помню, с итальянцами значками обменивался – и отплясывал на бульваре!

– Не может, – говорю, – быть.

– А что, – говорит, – неужели ты тоже там была?

Я говорю… Нет, ничего я не говорю: сижу, смотрю на этого Иерусалимского хиппана и думаю про себя: забавно, вот они – дети Ченстоховы.

А утром, после того как Натан уехал на вокзал, я случайно наткнулась на прозрачном своем письменном столе на забытые им, видимо, линзы для глаз – похожие на круглые прозрачные наклейки для клавиатуры – с невидимой тайнописью.

Нет, милый, честно: Натана ты можешь прямо сразу вычеркнуть из списка возможных жертв твоей паталогической ревности: Натан, не в пример тебе, фотографию жены в бумажнике носит, и фотографии всех пятерых детей.