Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 — страница 117 из 147

– Как это не будем?! – возмущается Шломо – как только мы уже завернули с моста к Тэйту. – Как это не будем – если это самое интересное!

– Есть даже – не знаю, читал ли ты, – говорю, – жуткое, во многом пророческое произведение одного русского религиозного философа, опубликованное перед самой его смертью, в 1900-м году, где есть «Повесть об антихристе», где описывается вроде бы благодетель-правитель, объединитель земель, который православным дал деньги на богатейшую реставрацию красивейших храмов, дал возможность поклоняться прекрасным старинным иконам – как в музее, – а католикам пообещал поддержку государства Ватикан, а для протестантов открыл богатейшие институты по изучению религии – то есть – вроде бы, благодетель, формально уважающий и поддерживающий религию и даже вроде участвующий в каких-то обрядах – но на самом деле оказалось, что это – соблазн, что этот правитель таким образом пытается соблазнить и коррумпировать христиан, что он таким образом пытается подменить веру в Христа пустой красивой оболочкой формы, а Христа-то в этом уже ни в чем нет, – а вот когда этого правителя попросили немедленно же публично, прилюдно исповедовать свою веру во Христа – то он чуть не испепелился и начал в открытую уже уничтожать тех христиан вокруг, которые не шли на коррупцию и не соглашались поклоняться ему, а поклонялись только Христу.

– Ну? – говорит Шломо. – А дальше что было?

– Шломо… – говорю. – Возьми да почитай сам. Давай закроем сейчас все-таки эту тему, а… Давай на лавочку сядем у реки… Посидим… Немножечко… Молча… Взгляни, – говорю, – на эти отвратительные казарменные березки по периметру Тэйта! Замечал, – говорю, – что эти советские березки никогда здесь ни на миллиметр не растут?! Они всегда одного и того же размера! Это какое-то чудовищное ядовитое действие проклятий и миазмов modern art! А эти чудовищные бетонные саркофаги-лавочки, закатанные в черную резину! Привет от СССР! Им, несчастным, почему-то кажется, что это уродство забавно! Они просто не пожили в царстве этого победившего уродства.

– Нет, – говорит Шломо, – ты не уходи от ответов! – говорит. – Вон, лавочка, нормальная, деревянная, чуть подальше. У меня, – говорит, – сугубо-практический интерес к эсхатологическим вопросам: нужно ли мне уже мать насильно эвакуировать обратно из Иерусалима в Милан?

– Если честно, – говорю, – Шломо, то лично мне кажется, что многие недопонимают пророчеств о Иерусалиме, которые произнес Христос. Мне кажется, что и сами первые Христовы ученики не вполне эти пророчества понимали, записывая эти пророчества по памяти. То, что произносил Христос, настолько их ошеломило и казалось настолько невероятным – ну как же! не останется камня на камне! – что ученики просто из-за недопонимания смешали два пророчества, разных по сроку исполнения, в одно. Первое пророчество, произнесенное Христом, относилось к разрушению Иерусалимского храма. А второе пророчество – к гораздо более удаленному во времени событию: концу света, который тоже, несомненно, начнется с драматических событий в Иерусалиме. Но Христос ясно говорит, что до этого момента еще предстоит целая страшная и тяжелая история, чудовищные вехи которой Христос описывает, как знаки: будут войны, восстанет народ на народ, будет голод, мор, землетрясения во многих местах, гонения на христиан, приход лжехристов и лжепророков, которые дадут великие знамения и чудеса, и умножится беззаконие. И еще один четкий признак дает Христос: Радостная Весть о Христе будет проповедана по всей вселенной, во свидетельство всем народам. То есть Христос прямо говорит, что перед концом света случится куча бедствий – но одновременно случится положительная вещь: не будет мест в мире, где не было бы проповедано Евангелие, не останется народов, которым бы не было известно имя Христа и Его учение. Мне вообще кажется, что картина, которая в эсхатологическом месте Евангелий нарисована словами пророчества Христа – это действительно картина ядерного взрыва, или чего-то подобного – потому что Христос просит тех, кто будет находиться в эти дни в Иудее, не заходить даже домой за одеждой и вещами, и даже если катастрофа застигнет, когда они будут на кровле – не заходить в дом, чтобы взять чего-нибудь, и если даже будут на поле – не обращаться назад взять одежду – а бежать как можно скорей в горы. Почему в горы? Мне кажется, что это именно как какая-то защита от ядерного взрыва, или что-то подобное. И сказано, что после «скорби» этой солнце померкнет, и луна не даст света своего, и звезды спадут с неба, и силы небесные поколеблются. Едва ли эта часть пророчества относилась к видению осады Иерусалима и разрушению Иерусалимского храма в 70-м году по Рождеству Христову. О будущей эсхатологической катастрофе в Иудее Христос говорит, что такого бедствия, как будет в те дни, не было и не будет никогда в истории человечества. И что если бы не сократились, по милости Бога, дни этого грядущего бедствия, то не выжил бы никто – но ради немногих избранных сократятся эти дни. И только о разрушении Иерусалимского храма Христос просто и четко сказал: это случится еще при вашем поколении.

– А ты не думаешь, – говорит Шломо (как только я приземлилась на тапчанчик деревянной скамейки на набережной), – что апостолы вообще могли все эти пророчества про разрушение Иерусалимского храма придумать – уже после того, как храм был разрушен?

Я говорю:

– А зачем бы им, интересно, это было бы придумывать? Это, что – фильм ужасов, что ли, какой-то? Зачем, Шломо?

– Ну, – говорит, присаживаясь рядом со мной на скамейку и стягивая с полной своей шеи шарф. – Ну, чтобы придать всему тексту авторитета! Уф, жарко как, действительно. Может, мне пальто снять?

Я говорю:

– Наоборот, – говорю, – наличие в Евангелиях пророчества о разрушении Иерусалимского храма именно в таком виде – это ярчайшее доказательство того, что все без исключения Евангелия были написаны до семидесятого года, то есть до того, как это пророчество сбылось. И, скорее всего, после того, как храм был разрушен, никаких изменений в текст Евангелий не вносилось. Шломо, – говорю, – ты вот просто возьми и перечитай Евангелия – увидишь, настолько бегло там об этом пророчестве говорится. А ведь разрушение Иерусалимского храма было наиважнейшим для большинства иудеев того времени событием! Ты представь, – говорю, – Шломо, – какое горькое ликование и горе там были бы в тексте – если бы, как ты подозреваешь, это пророчество было бы просто фальсификацией постфактум уже после того, как оно сбылось. Как бы там в красках расписывалось это событие!

– Ничего я не подозреваю! – возмущается Шломо, вскакивает, стаскивает с себя пальто и, рядом с шарфом, бежево-коричнево-палевым, в клеточку, куцым кашемировым, вешает пальто на спинку лавки. – Я просто тебя спрашиваю!

Я говорю:

– В тексте Нового Завета во многих местах Иерусалимский храм в контексте упоминается как существующий – актуально существующий в момент написания. И храм, как мера духовных вещей, мера сравнения, много раз присутствует во фразах Самого Христа. А у Луки даже есть фраза: «и пребывали всегда в храме» – в самом конце Евангелия. Ни в одном Евангелии, ни даже в деяниях апостолов, нет ни намека на то, что разрушение храма уже произошло – и, наоборот, контекстно храм присутствует. Я не сомневаюсь, что все эти тексты, и даже письма апостола Павла, можно датировать только сроками до семидесятого года.

Говорю – и думаю: ну как я могла ввязаться в этот разговор?! У Шломы же ровно в одно ухо влетает – через другое вылетает. Испытываю, короче, обычное, при встречах со Шломой, состояние изумления себе же самой: как же Шломо опять умудрился меня раскрутить на эту никчемную болтовню на важнейшие темы?!

Сижу, еле удерживаюсь, чтобы не заснуть, смотрю через реку. Купол собора отсюда – цвета подпушка в голубиной подмышке.

Шломо затих на миг – к моему удивлению. И вдруг вскакивает, кричит:

– А! Вот они! Вот они идут! – и рванул к спуску с моста.

Я смотрю: а с моста спускаются две старушки-англичанки, к которым Шломо под портиком Сэйнт Пола со спорами приставал!

Я думаю: какое счастье! – и закрываю глаза. Рядом, прямо на дорожке усевшись, какой-то юноша играет на непонятном музыкальном инструменте – звучащем как электронные гусли. Я просыпаюсь – и первое, что вижу – гигантской высоты потолки в моем номере отеля! В вертикали комната гораздо больше, чем в горизонтали! Кровать страшно неудобная – панцирная, провисающая – хотя и широкая, с железными старинными ржавыми ножками. Но выспаться я, в небесной какой-то перине, успела так, как никогда в жизни не высыпалась – несмотря на то, что легла часов в пять утра, несмотря на то, что сквозь светлый сон, как сквозь пальцы, плыли все яркие звуки Иерусалимского утра: цоканье ослика с бричкой – здесь, внутри Старого города, у Яффских ворот; крики «Рэ́ га! Рэ́ га!» таксистов – входящим, вносящимся на бешеной скорости в ворота торговцам, с гигантскими, на голове несомыми, деревянными подносами вытянутых бубликов, с сезамом (сквозь сон был явственно виден каждый раз даже неповторимый рыночный жест: волосатая щепотка пальцев, цапля, заглядывающая сама же себе в рот и нетерпеливо качающая клювом); звон чего-то бьющегося в тарантайке на одном деревянном колесе; беготня в сандалях по неровным, мытым, уже горячим камням мостовой. Выходящую на крошечный балкон (прямо напротив Давидовой цитадели) дверь закрыть, заградиться от звуков, не было никакой возможности – жара! – и, вместо не имеющихся в номере занавесок дребезжали, снаружи, раскладушки ржавых железных персиан с жабрами, с частыми горизонтальными ребрами: закинуть ржавый замочек накрепко никак не удавалось – и персианы то и дело клацали, стукали – от малейшего жаркого дыхания ветра – впуская, вместе с жарким, рёберным лучом (завис в воздухе и на каменных подножных плитах), в мой и без того прозрачный, праздничный сон весь Иерусалим. Я, вероятно, могла бы проспать еще хоть неделю – после всех последних дней без сна – но удивительный, непонятный, в солнце растворяющийся музыкальный звук заставляет меня встать и, по ниточке звука, притянуться к балкону, быстро ступить ступней на горячие разбитые камни балкона и заглянуть вниз: никого не видно! Я влекусь в ванную комнату – к светлому, большому, чуть левее расположенному окну. Высовываюсь. Кто, на чем играет? Нет, ничего не видно! Царь Давид на гуслях – разве что! И нанизывается сразу на тонкую, жаркую, музыкальную эту ниточку, мигом, и чудо небывалой, самой счастливой в жизни ночи здесь, в сердце Старого города, в Храме, – и – уже под утро, здесь внизу, в кантине отеля, разговление греческими цуреккиями – неизмеримо вкусными громадными ватрушками, где вместо начинки, в центре каждой – ярко крашенное вареное яйцо. Яйца отжертвываемы похожему седой бородой на арабского деда мороза маленькому палестинскому священнику с широкими сизыми губами и симпатичной женой, и присмиревшему Радовану, и застенчивому юному худенькому Предрагу. А в моих, жутко быстро сжираемых, с голодухи, цуреккиях – вместо этого в середине – ярко красные, ярко изумрудные, ярко мажентовые вмятины. Нанизывается моментально, на нитку звука, и весь безумный отель – с неимоверно узкими, неимоверно крутыми и неимоверно высокими лестницами, с чудовищными кафтанами на стенах, с похожим на гигантскую игровую доску для игры в нарды высоченным, в человеческий рост, лакир