Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 — страница 123 из 147

ьих праведников, отказывающихся встраиваться в государственную систему! Христос ведь на самом деле – Величайший Провокатор, в самом прекрасном смысле! Христос приходит на землю и выявляет зло даже в тех скрытых, завуалированных, как бы добреньких, капсюлюзированных мещанских формах, в которых до этого это зло можно было бы как бы и не заметить или даже посчитать за добро. Ты вспомни этих правоверных священников, которые на поверку оказываются завистливыми убийцами, науськивающими на Инакомыслящего Христа спецслужбы и тайную полицию и оккупационные власти! Ты вспомни эту толпу мещан-обывателей, которые выходят на демонстрацию с транспарантами и в патриотическом угаре орут Пилату «распни Его! Кровь Его на нас и на детях наших!» Это же ведь картина типичного обывательского бездумного быдла, стада, в любой стране мира, в любою эпоху – эта картина повторяется регулярно во все эпохи! Сталин же ведь тоже репрессии не один проводил – а при поддержке быдла, как и во времена распятия Христа и гонений на первых христиан!

– Не знаю… – бурлит Шломо. – Не знаю… То что ты говоришь – это ведь… Это ведь… Довольно радикально… Я не про Сталина имею в виду, а про жизнь!

Я говорю:

– А христианство – это вообще радикальная штука! Только, увы, об этом забыли официозные руководители той части церкви, которая пошла на коррупцию с «миром сим», и которая потчует граждан разведенным чуть тепленьким адаптированным к падшему миру и мещанам сиропчиком. Бог – это вообще радикально! Бог – это радикальный отказ от всего сатанинского! Евангелие Христа – это же вообще самая радикальная книга в мире! Я уже удивляюсь, как новейшие диктаторы не внесли Евангелие в список запрещенной литературы – как это было при цензуре в Советском Союзе!

– Не знаю… – бурлит Шломо. – Читал я Евангелия – но что-то я как-то всю эту радикальность там не замечал…

– А ты, – говорю, – возьми попробуй перечитай Евангелие – только забыв про все трактовки, которые тебе навязывали! Ведь большинство философских и даже богословских и священнических трактовок, которые людям навязывают в довесок к Евангелию, начинаются, увы, с лукавенькой формулировки: «Ну, Христос, конечно же, не имел в виду того, что Он говорил…» Мол, Христос, глупенький, не понимал, как надо жить настоящим патриотам – жизни не знал! в геополитике не петрил! военных и государственнических интересов недопонимал! – сейчас-то мы Его, Глупенького, и подправим! Как будто они считают, что Христос глупее их и не в состоянии был сказать именно то, что Он думает. Нет, это неправда: Христос имел в виду ровно то, что Он говорил! И если ты перечитаешь Евангелие с желанием услышать Его голос – то ты Его услышишь, обязательно, Шломо!

– Не знаю, – говорит Шломо. – Не знаю… Это ведь, получается, надо от всего практически отказаться в жизни…

Дошли до железнодорожного моста, стиль бронтозавровых заклепок на креплениях которого чем-то похож на Большой Устьинский в Москве. В тоннельчике под мостом Черных Монахов сидит на бетонном полу жалкий юный красавец с овчаркой, свернувшейся калачом. Шломо быстро лезет в карман снятого пальто, болтающегося у него на локте, вытягивает пятифунтовую бумажку, бросает в жестяную баночку перед бездомным – и заискивающе на меня оборачивается.

– С одной стороны, – говорю (уже когда вышли из тоннеля), – да, Христос требует максимума – отказаться от всего, отказаться от богатства, от имения, от традиций, от родных, от привычек, от самого себя – и идти только за Христом. Но одновременно, Христос, снисходя к нашему убожеству, ведь объявляет о спасении людям за незначительный минутный искренний перелом в их душе: ты вспомни Закхея! Который на фигу залез! Потому что ему Христа из-за толпы видно не было! Вспомни этого богача-налогового инспектора Закхея, которого все ненавидели и презирали, потому что он обворовывал людей, да еще и работал на ненавистные оккупационные власти! Да еще и был низеньким толстячком! А Христос – провидев сердцем в Закхее жажду найти Бога и способность к раскаянию – приходит в его дом, и когда Закхей вдруг, в слезах, от такой милости Божией, обещает вернуть вчетверо всем, кого он обворовал и обидел, и половину имущества раздать нищим – то Христос – вот только за это секундное искреннее раскаяние души говорит, что «пришло спасение дому Закхея».

– Да-да, помню-помню! – иронично говорит Шломо. – А еще я помню предложение Иисуса Христа ворам-богатеям: приобретать святых друзей на небесах богатством неправедным – то есть спасать свою душу и искупать грехи воровства тем, что раздадут все деньги нищим и бездомным. Я вообще удивляюсь после этого, почему все ваши воры-олигархи и коррумпированные политики и чиновники не встали в очередь на раздачу денег нищим и не дерутся за каждого бездомного, чтобы накормить его, обуть-одеть и купить ему квартиру или построить достойный приют – в обмен на спасение души!

– Ну, Шломо, не для того, потому что, они, видимо, деньги воровали – чтобы потом раздавать нищим и душу спасать. А я, знаешь ли, всё чаще, проходя мимо бездомных, думаю: ведь даже такие несчастные – ведь они менее духовно безнадежны, чем встроившиеся в государственную систему люди из пластилина и пластика – вот уж не важно, богатые или средненькие!

– А я скоро и сам с удовольствием бездомным стану! – хохочет Шломо. – Меня так достали все эти миланские налоги на недвижимость!

Я говорю:

– Оставь в покое свою шляпу, Шломо.

Зашли, у башни «Oксo», на деревянный пирс: купол Сэйнт Пола отсюда – цвета летнего неба перед дождем. Возвращаемся к узкому набережному проходу. Шломо, смотрю, ведет носом в сторону кафе.

– Может, – говорит, – зайдем перекусим…

Я говорю:

– Шломо, ты, что, в отеле не позавтракал, что ли?

Залезли по железной дырчатой лестнице вниз к воде: цепи, гнилые балки, зеленые бороды, показывающие высший уровень воды – изнанка реки, которую обычно никогда не видишь.

– Да что я там съел-то, за завтраком в отеле, – жалуется Шломо. – Всего-то пару кусочков бекона с булочкой с маслом!

Я говорю:

– Шломо… Я сделаю вид, что я этого не слышала от тебя, про бекон.

– Да нет, ты вообще не так поняла меня, – хохочет Шломо. – Просто почувствовать город можно же ведь по-настоящему, только когда съешь настоящей местной еды! Я же ведь только прилетел! Вот я тебе и предлагаю – в кафе! Лондон же!

Я говорю:

– Не надо прикрывать обжорство этнографией!

– А знаешь, – говорит вдруг Шломо, дезертируя поскорее с лестницы обратно к пахучим дверцам кафе, – мой покойный ортодоксальный папаша, сумасшедший на всю голову еврей – тоже ел свинину иногда! Да-да! Честное слово! Когда им с матерью после войны удалось сбежать из Будапешта, на этом пароме для коров, в полу, под покрытием – и они, после скитаний, решили остаться в Милане – у них же ничего не было! Нищие! А родилась моя старшая сестра. А я ведь тебе рассказывал – у отца фашисты забрали в лагерь всех его родных, родителей – и всех в лагере убили. Когда мой дед понял, что сейчас их всех заберут в лагерь, он умудрился спрятать моего отца в деревенском доме, и передал ему ящичек с… Ну, знаешь, с тфилин… Для еврейских молитв. И талес. Так мой отец, когда всю его родню забрали в лагерь и убили там, разбил весь этот ящичек, уничтожил его, выбросил – от боли и гнева: мол, из-за этого ящичка, из-за еврейства, их убили – он это все возненавидел! А после войны у него началась, с горя, психическая болезнь с маниакально-депрессивным синдромом: он был как запойный – были нормальные периоды, а были обострения – когда он бросал семью, шел по улицам скитаться, кричал, ни с кем не мог говорить. Единственным, с кем он в моменты припадков разговаривал, был раввин – и с ним отец делился горем. Отец втемяшил себе в голову, что ему было откровение от Бога, и что Бог открыл ему, что Шоа, Холокост, был попущен Богом за грех еврейского народа – и, угадай, за какой?

– Шломо, – говорю, – как же я могу угадывать откровение, которое было у твоего отца?! Это же не шутки.

– Ну попробуй! – не отстает Шломо. – Угадай!

– Неужели… – говорю.

– Да нет! Ну что-ты! О Христе он даже и не думал! – говорит Шломо. – Ну попробуй, угадай! Пожалуйста!

Я говорю:

– Да не буду я ничего разгадывать. Что за глупая игра. Кто я такая, чтобы вообще даже и говорить на это тему… Я лично вообще убеждена, что Холокост – это полностью и откровенно сатанинский акт от начала и до конца, и никакого оправдания уничтожению невинных нет. Ты сам говоришь, что у твоего отца была психическая болезнь.

– Ну угадай! – не унимается Шломо. – Ну еще одна попытка! Ну какие исторические грехи известных евреев люди могут вменить еврейскому народу?

– Не знаю. Неужели он считал, что это за Ленина, Парвуса и Троцкого, за большевистский переворот тысяча девятьсот семнадцатого в России и за последовавшие миллионы жертв?

– Да нет! – говорит. – Ну что ты! На другие народы ему вообще было наплевать в моменты этих откровений. Так вот: отец говорил, что, согласно откровению, которое у него было от Бога, евреи наказываются и будут наказываться Богом до тех пор, пока они будут носить имя Израиля!

Я аж остановилась, говорю:

– Что ты имеешь в виду?!

– Ну, ты же знаешь эту историю, – Шломо говорит, – про Иакова? Его второе имя же – Израиль – переводится как «боровшийся с Богом»! Так вот, отец мой говорил, что ему Бог открыл, что пока евреи называют себя «боровшимися с Богом» – они будут страдать, и Бог будет это попускать. Он говорил, что Иаков-Израиль вообще крайне лицемерный и двуличный человек, который ради достижения своих целей лгал, обманывал – и что пока евреи будут носить его имя и не отрекутся от него – будут следовать наказания. Как бы то ни было, как бы ни выглядела эта теория моего отца – он с ней носился! И делился ей с раввином – но вообще-то потом и со всем городом, с каждым встречным евреем на улице, в моменты своих припадков. В конце концов, раввин велел отцу срочно начать зарабатывать деньги и кормить семью. И отец занялся еврейским золотом – знаешь, тогда, после войны, многие этим занимались. И каким бы безумным ни был отец, он начал зарабатывать огромные, по тогдашним скромным меркам, деньги, из перекупщика и торговца золотом стал известным богатым ювелиром. Но припадки безумия продолжались всю оставшуюся жизнь. Припадки эти были страшны. Мать неделями не могла его найти – а потом находила у проституток. Отец как будто специально гневил Бога – шел к проституткам, потом шел в ресторан и у всех на виду заказывал кусок свинины и ел ее! Он как будто бы все время говорил Богу: ну, вот я – ем свинину, блужу, прелюбодействую – и что Ты мне сделаешь?! Ужасно, ужасно. Это всё было ужасно. Больше всего было жаль мою мать: ей, прошедшей Освенцим, видевшей все эти ужасы вокруг себя в лагере, выжившей едва-едва – и тоже потерявшей всех родных – достался теперь этот ад с мужем! И даже все эти муки Освенцима были для нее гораздо меньшей болью, чем эти бесконечные измены и предательства мужа! Он причинял ей неимоверную боль. Мы с сестрой росли в этом, видели этот кошмар каждый день. И как только предоставилась возможность, мать отправила нас учиться в университеты за границу – меня в Кембридж, а сестру в Сорбонну, в Париж, благо денег было уже много. А потом, когд