Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 — страница 140 из 147

Дошли кое-как до Maoz – захожу, смотрю – Brother Jimmy сидит!

Я тихо объясняю Шломе, что бедный мулат-афрокарибец Brother Jimmy уволился недавно с телеканала Би-Би-Си, после того, как его девушка изменила ему с его начальницей.

Brother Jimmy сидит один – и меня не замечает: увлеченно, глядя куда-то внутрь, жрет питу с фалафелем и хумусом, заправляя ее тхиной.

Справа от него, на дубовых тумбах сидит нетипичное для этой забегаловки бритое бычьё в кожанках.

– Когда ты последний раз видел Her Majesty? – интересуется один бык у другого.

– Давно уже не видал… – жуя, отвечает спокойно тот.

– Когда мы увидим Her Majesty? – так же спокойно, жуя, интересуется первый.

– Как ты думаешь, они действительно с королевой встречаются?! – негромко спрашивает меня Шломо.

Brother Jimmy поднимает глаза и замечает меня, неспешно, с философической растяжкой встает и здоровается со Шломой за руку, раньше, чем я их друг другу представила:

– У меня невероятные новости! – говорит тихо, но взбудораженно Brother Jimmy. – Фома Лондра вернулся!

Я оседаю на кубическую банкетку:

– Что ты имеешь в виду под «вернулся»? Он же мертв, пропал без вести много лет назад в Египте!

Brother Jimmy взбудораженно говорит:

– Я тебе говорю то, что слышал: Фома Лондра вернулся, его видели в Лондоне!

– Кто, – говорю, – Фому видел?! Ты сам ведь не видел?! Кто-то из твоих друзей?

– Знакомые друзей моих друзей! – авторитетно говорит Brother Jimmy. – С Фомой все в порядке, – он говорит… В смысле мне так мои друзья пересказали, что он говорит, что несколько лет просто скитался по Египту, по самым бедным районам, без мобильного, без какой либо связи, лечил людей, проповедовал, жил инкогнито в монастырях, останавливался у простых людей. Невообразимо! Его же фотографию никто никогда не видел! – восклицает Brother Jimmy. – Ты можешь себе это представить?! А потом он вернулся и узнал, что его канонизировали – и решил, что не будет появляться на публике, потому что не хочет создавать неловкое положение для людей, которые его канонизировали, думая, что эта канонизация посмертная. Мне сказали, что его видели в «222» у Бэна! Такого еще не было – прижизненный святой!

– Я ничего не понимаю, – блаженно говорит Шломо, – но кажется случилось что-то хорошее! Друзья, я должен в честь этого чего-нибудь немедленно съесть! Я готов даже на веганскую питу с фалафелем, я пойду себе закажу… Может быть, я съем даже две… Я ведь с утра ничего… Ты что-нибудь будешь? Ну почему?!

Я говорю:

– Шломо! Хочешь я сейчас в секунду докажу тебе на твоем собственном примере подлинность Евангелий?

Шломо хохочет:

– Боюсь, на моем примере ты ничего никому не докажешь!

Я говорю:

– Именно, – говорю, – на твоем примере и докажу! Именно на твоем голодном еврейском примере! Вспомни, в Евангелии, когда рассказывается, что к апостолам, после их призвания Христом, повалил народ исцеляться – там есть выражение, что народу приходило так много круглые сутки, что у них «времени не было даже поесть»! Это ведь мог написать или рассказать только подлинный аутентичный голодный еврей-апостол, который на себе это испытал!

Шломо, радуясь параллелям, делает шаг по направлению к прилавку с начинками для питы, – и тут звонит его мобильный:

– Да, мама, – говорит Шломо, чуть напряженно. – Нет, мама. Нет, мама. Как?! – кричит вдруг Шломо – и выскакивает с телефоном на улицу.

Я выношусь за ним. У Шломы такой вид, что он сейчас съест собственный смокинг, но не от голода, а от отчаяния. Через минуту бурного (с восклицаниями, ойойойканьями, расхаживаниями, жестикуляцией) разговора с матерью, в ходе которого Шломо переходит то на итальянский, то на йидиш, разговор (видимо по вине матери) обрывается.

Шломо, красный, с размягчившимся застенчиво-хохочущим взглядом, сообщает мне:

– Мать всё перепутала! Невеста со свахой ждали меня не у той синагоги, а в Сток-Ньюингтон. Они пять минут назад оттуда ушли и матери позвонили – они до сих пор там торчали меня ждали! Как я теперь этой материной подруге на глаза покажусь! Нет, питой тут дело уже не поправишь! Я должен немедленно как следует поужинать! Ох, у меня кружится голова… Кэб, мне надо поймать кэб! Я кажется падаю в обморок… – грузно опускается вдруг и вправду на асфальт Шломо, и так и сидит на корточках, арестовав лоб руками, пока я останавливаю кэб.

– Вы русская? – вызывающе и очень обиженно спрашивает водитель кэба, когда мы уселись уже в салон. – Меня сегодня один русский, которого я подвез до Харродза, оскорбил! Я ему показываю на счетчик – двенадцать фунтов двадцать пенсов, а он мне, вышел из кэба и сует вот сюда вот, в окно, пятидесятифунтовую бумажку и говорит: «сдачи не надо, у меня мелких просто нет». Я смотрю – а у него в бумажнике пачка этих новых пятидесятифунтовых. Я ему начинаю отсчитывать сдачу – а он и вправду уходит, не берет у меня сдачу. Я его догнал, сую эту пятидесятифунтовую бумажку ему обратно, говорю: «Вы что же это меня оскорбляете?!» А он отмахивается, говорит: «бери, бери, мне не жалко!» Хам какой, представляете! Я говорю ему: «Как вы смеете меня оскорблять, я честный человек, я зарабатываю своим трудом!» Я так разозлился, что ему эту бумажку пятидесятифунтовую его под ноги бросил! И уехал.

Я несколько внутренне сжимаюсь, не зная, что отвечать водителю.

– Извините, – говорю.

Водитель, вдруг смилостивившись, но всё еще на взводе, явно обиженно, говорит:

– Ничего, когда тридцать лет назад к нам в Лондон арабы начали переселяться жить, они тоже не знали, как себя вести. За тридцать лет мы их научили. И ваших невеж научим.

Шломо, держась за голову, стонет:

– Я, кажется… У меня, кажется, действительно сотрясение… Я не намерен отменять рейс завтра, как мать просит, из-за этих куриц! Я не намерен! Я взрослый человек, в конце-то концов! Меня ждут в Афинах!

Я говорю:

– Шломо, расслабься, и сиди молча. Доктор Цвиллингер говорит, что…

– Кто такой доктор Цвиллингер? – живо интересуется Шломо, вдруг даже отняв руку ото лба и взглянув здоровым вполне глазом.

Я говорю… Нет, я молчу… Я говорю:

– Не важно, Шломо. Расслабься. И помолчи секундочку.

– Нет-нет, Guoman Hotel, который у Тауэр-бридж! – говорит Шломо водителю. – А вы куда едете? А? Объезд? А сколько это будет стоить? Вон – рожковое дерево между прочим, – сообщает мне весело, позабыв про обморок, Шломо, когда доехали до Тауэра.

Я говорю:

– А откуда ты знаешь, как выглядит рожковое дерево?

– Мне ли, сыну ювелира, – говорит Шломо, – не знать, как выглядит рожковое дерево!

Я говорю:

– А при чем здесь…?

Шломо говорит:

– Ты, что, не знаешь про караты?! Слушай, дай мне, пожалуйста, десять фунтов, у меня не хватает наличных… А вы карту не принимаете? А еще это дерево называют Хлебом Иоанна, ты разве не знаешь?!

Я вытаскиваю из кармана десять фунтов, и говорю:

– Как?! Шломо! Так значит, Иоанн Креститель действительно плоды рожкового дерева ел, а никакие не акриды! Не насекомых, не саранчу?!

Шломо говорит:

– Конечно не саранчу! Он же все-таки еврей, а не вьетнамец!

Десять фунтов держу перед собой и машинально разглядываю портрет Дарвина, замещающий изображение кесаря, говорю:

– Знаешь, что я сейчас вот подумала, глядя на специфические черты лица Дарвина?

Шломо говорит:

– Знаю: что некоторым людям надо просто верить на слово, когда они уверяют, что лично они произошли от обезьяны. А знаешь, что у него и дед, и отец, и он сам – заикались?

– Нет, – говорю, – про запинание я не знала.

– Бог шельму метит, – говорит Шломо. – Кроме того у него были психиатрические припадки после общения с людьми, он не выносил общения, ты в курсе? Но там не только он, но и вся семейка, похоже, была не вполне психически здорова: его дед воровал с кладбищ трупы, выкапывая их из могил, а также заранее приглашал общественность на вскрытие трупа заключенного, которого собирались через несколько дней казнить. Этот некрофил дед, на самом-то деле, и являлся настоящим изобретателем идеи естественного отбора и постепенных превращений обезьян в Чарльза Дарвина.

Я говорю:

– Нет, Шломо, подумала я, глядя на его портрет, совсем не это. Я подумала: какой-то есть ужас в том, что он умудрился, заразив своими богоборческими бреднями весь мир, посмертно спрятаться в Вестминстерское аббатство, под пол, под плиты, хоронясь от Страшного Суда.

Шломо говорит:

– Дай мне, пожалуйста, десять фунтов.

Я говорю:

– Как страшно: я вот читала его дневники – жуткое чтиво! Страшно читать тот момент, как он описывает свой отход от веры в Бога – это же действительно была как сатанинская атака, как настоящая одержимость, так, как он это описывает. Страшно, просто страшно. И самое ужасное: ведь из дарвинистского именно гнезда выползли все гадюки двадцатого века – и Гитлер, и Ленин, и Сталин были самыми верными почитателями Дарвина, верили в обезьянью эволюцию и в необходимость уничтожать слабейших, и, собственно, именно Гитлер, Ленин и Сталин и были самыми последовательными в истории дарвинистами, на практике воплотившими идеи Дарвина в жизни, на практике реализовавшими его сатанинскую идейку «естественного отбора»: «выживает сильнейший»! Разница разве что только в том, что Гитлер дарвинистский «натуральный отбор» устраивал по расовому принципу, а Ленин со Сталиным – по классовому. Маркс, так тот вообще Дарвину не только в любви признавался, но и «Капитал» посвятил. Смотри: Ницше в философии, Фрейд в психологии, Маркс – в теории насильственного переворота и физического уничтожения противников, Ленин, Сталин и Гитлер – в практике сатанинского «отбора» и уничтожения «непригодных» и несогласных – все они выползли из одного и того же гадючьего гнезда Дарвина, все эти маньяки – горячие поклонники Дарвина! Невероятно, как сатана умудрился отравить жизни уже двух веков, и замахивается на новый – через одного шизика с бредовой обезьяньей звериной идейкой! Вот же он – настоящий апокалиптический «знак зверя», который многие люди приняли под разными личинами! И до сих пор ведь Дарвин смердеть там, из-под пола Вестминстерского абба