– Я хочу сказать: спасибо вам и вашему классу! Вы научили меня истории! Вы открыли мне глаза!
Директриса Лаура Владимировна, в честь экзаменов, вместо своего обычного улиточного пучка красиво распустившая волосы, накрутив их в завитушки – и вдевшаяся в босоножки на высоких платформах, и в отчаянно цветастую юбку, – и усевшись в экзаменационной комиссии бок о бок с Любовью Васильевной, вдруг, не дав Елене отвечать вытянутый билет про коллективизацию (тут-то и приготовилась с наслаждением было Елена блеснуть вычитанной в Крутаковском Некриче с Геллером главой!), нетерпеливо замахала руками:
– Ну ладно, ладно, это всё понятно! Это ты всё знаешь! Проехали! А ты вот скажи мне, пожалуйста, Лена: ты действительно думаешь, что Бог есть?
И обе, и Лаура и Любовь, как две школьницы, замерев, уставились на нее, из-за своей парты, в истовом ожидании ответа.
– Я не думаю. Я знаю. Есть.
Получив утвердительный ответ, директриса с историчкой настолько искренне возрадовались, что дальше уже никому никаких вопросов по истории задавать не стали – считая это, видимо, излишними подробностями – на фоне оглушительной счастливой вести – и, со слезами на глазах, наставили всему классу сплошных пятерок.
Воздвиженский, за блестяще сданные досрочные на подготовительных курсах экзамены, был зачислен в свой то ли мехмат то ли физмат, без вступительных. Заходил он к Елене домой уже прям-таки женихом. Анастасия Савельевна не чаяла в нем души. «Смотри, Саша-то как расправился. Прям красавец», – льстиво подговаривалась к Елене Анастасия Савельевна, завидев сверху, со своего балкончика, медленно идущего по направлению к подъезду, тщательно выставляющего перед собой ноги носками врозь, в аккуратных замшевых ботиночках, действительно стройного, действительно хорошенького мальчика, действительно как-то распрямившегося и расправившего за эти месяцы плечи, и переставшего обкарнывать волосы. А Елене всегда так странно было видеть его со стороны за минуту до встречи – и, вдруг – не понятно с какой-то стати – соотносить с собой. И мнилась ей в этом благополучии какая-то подстава, засада, ловушка. Как будто водила она за собой мертвое тело на веревочке. Весьма, впрочем, симпатичное. И Елена уже чуть не плакала от отчаяния, видя, что, несмотря на все ее старания, Воздвиженский абсолютно укладывается, умещается без остатка в Анастасии-Савельевнины представления об идеальном счастье для дочери. Аккуратный хорошенький вежливый мальчик. Ага. Только на Дьюрьку, малёкс, матерится. В аккуратненьких джинсах. В аккуратненькой рубашечке. И аккуратненькой курточке. Ужас. Все время калькулирующий каждый свой шаг, так что слышно, как звякает цифирь. Время от времени страшно даже становилось, что сейчас какой-нибудь не вмещающийся в его мозгу номерок выпадет, и отдавит ему же ногу.
Не зная, как добыть из Воздвиженского… что из него добыть она пыталась – Елена и сама себе не проговаривала, а только мацала и кантовала его изо всех сил, и только что еще вверх ногами не переворачивала – инстинктивно пытаясь что-то, внутри в нем запрятанное, вытрясти; хотя и сильно уже сомневалась (в какие-то особенно благополучные дни), что клад-то там есть.
В одну из прогулок она притащила Воздвиженского в гости к бойкой, непобедимо-веселой, настырной Ольге Лаугард, решив, что та – уж точно растрясет его своим напором.
Жила Лаугард почти у самой Москва-реки – минутах в пяти ходьбы от Строгинского канала; по мере приближения к нему невольнические, послевоенные, немецкой постройки и планировки старые домики, чуть скрашивавшие атомный район, сначала резко редели, а потом и исчезали вовсе, а торчали вместо них эдакие многоэтажные гаражи для людей; некоторые панельные уродцы походили на столкнувшиеся между собой и вставшие дыбом гигантские фуры, а некоторые – на бестолково столпившиеся (кто углом, кто задом) блочные многослойные сараи, а некоторые – и вовсе на многоэтажный бетонный туалет.
– Зачем вот, Леночка, ты меня обижаешь?! – полу-в-шутку оскорбилась Ольга, с патриотической миной открывая им дверь и успев услышать с лестничной клетки обрывки разговора. – Я тут живу! Это мой любимый район, между прочим! А зеленый какой, ты посмотри!
– Ага, зеленый, как та тепленькая водичка из ядерной обрезанной трубы, стекавшей в Москва-реку! Помнишь? Помнишь? Мы с тобой нашли! Что это было – военная игра «Зарница»? Или какой-то урок физкультуры на выгуле – почему нас всей школой сюда классе в третьем на реку привезли? Помнишь, как мы там в тепленьких стоках этой трубы плескались? В каком это было классе? А потом выяснилось, что это сточные воды из Курчатовского института атомной энергии туда в реку спускают! Живешь ты здесь, или не живешь – правде надо смотреть в лицо!
– Ничего я такого не помню! Я патриотка! Не надо на наш район наговаривать! – Лаугард, довольненько и хитренько ухмыляясь куничьими щечками, указывала им на образцовые плюшевые мягкие тапочки в своей прихожей.
Дома у Ольги Елена прежде ни разу не была. На вычищенной до блеска, благоустроенной кухне с клееночками и рюшечками (на то, чтоб поддерживать кухонные дебри в таком залакированном состоянии, казалось, нужно всю жизнь положить, – думала Елена, поёживаясь, и уже кожей заранее чувствуя полный провал затеи) сидел гость: их одноклассник Захар – хотя и смахивающий лицом на Микки Рурка, но навсегда дискредитировавший в глазах Елены свою смазливость, тяпкой убив на свекольном колхозном поле лягушку, раскромсав ее голову, и подарив ее глаз Ларисе Резаковой.
Теперь Захар, как-то в одночасье, после выпускных экзаменов, опухший с лица и сильно раздавшийся в тазу – и как-то одомашнившийся, сидел на Ольгиной кухне, и растекался с табурета, словно встроенная мебель или стиральная машина, что ли, с большим, фронтальной загрузки, барабаном.
Личную жизнь друг друга Елена с Ольгой никогда не обсуждали. И Елена испугалась было, что Захар метит Ольге в женихи.
«Хотя… нет, какой он жених… – угрюмо поправила себя тут же Елена. – Может, просто так по дороге куда-нибудь зашел – по крайней нужде…»
Ольга, в свою очередь, изумленно и кокетливо таращилась на Воздвиженского, как будто Елена, приведя его с собой в гости, впервые продекларировала, словно на какой-то мещанской таможне, наличие Воздвиженского в жизни – хотя, уж как Елене-то самой казалось – начиная с самых малоприличных сцен в Мюнхенском автобусе, Воздвиженский торчал рядом с ней у всех на глазах.
Увы, вместо втайне ожидавшихся Еленой от хозяйки дома веселых и бестактных провокаций, здесь, на кухонной сцене, Лаугард, педантично надев невесть где раздобытые дефицитные резиновые перчатки, с грохотом препарировала косточки вилок и лопатки блюдец в раковине.
– Что ж ты, Оля, нам плюшечек к чаю каких-нибудь не купила? – вычитывал хозяйке, считая, что острит, Воздвиженский, прихлебывая чай вприкуску с сахаром.
– Денег жалко было. Я очень скупа! – с очаровательной улыбкой, развернувшись к нему от раковины, поддержала шутку Лаугард. И, скидывая перчатки, с костлявым шелестом изобразила в воздухе причитающийся счетоводческий жест.
Все засмеялись. И только Ваня заплакал.
«Как бы так оставить Воздвиженского, что ли, здесь? – всерьез размышляла, в унынии, Елена, чувствуя себя тем самым Ваней, которому с другими не смешно. – Пристроить бы как-нибудь хитро его вот на этой вот кухне, тоже – встроить, что ли, как-то? – рассуждала она про себя, как будто и Воздвиженский тоже был предметом гарнитура, который она зачем-то за собой таскала. – Не требую же я, скажем, вот от этого серванта, чтоб сервант начал, к примеру, сейчас скакать газелью, раз у него ножки есть. Ну что я еще могу для него сделать? – рассуждала Елена не о серванте уже, а вновь, по миллионному разу, о ничего не подозревавшем Воздвиженском, обсуждавшем в этот момент что-то, вероятно, чрезвычайно увлекательное, закадровым набученным голосом с Ольгой Лаугард. – Вон, Воздвиженский так уютно себя чувствует в технарском бытовом раю… Миллионы людей есть, с которыми он найдет общий язык гораздо проще, чем со мной… Что я, право слово? Чего я от него жду? Может быть, всё и вправду гораздо проще в том мире, которого я не хочу касаться? Может, надо просто накрепко забыть все эти свои бредни, гордыню, соблазн – амбициозное желание кого-то менять и от руки пририсовывать кому-то несуществующие перспективы?»
А на следующий день она снова, с упрямством анти-валаамовой ослицы, тащила Воздвиженского куда-то – в какие-то уже неудобоваримо буколические, серебряные, серебристо-песчаные, зеленые боры. Забивавшиеся вулканической пылью в уши сандалей и туфель. В мельчайшее сито капроновых гольфов. Которые (по очереди) и приходилось снимать, закатывать и укладывать, вытряхивать или нести за шкирку, крутя на мизинцах.
И опять шла шлюпочная круговерть – и шоколадные недо-початки прибрежного рогоза (с забавными лысоватыми капучинистыми чубами тычинок сверху) мерялись в воде ростом со спичками сосен цвета жженого сахара – маяча горячечными прическами-выскочками с темными великаньими кронами вровень: подростков рогоза сосны, на правах маленьких, пропустили вперед, а те забежали в воду, обмакнулись, да заглянули в озеро и, пользуясь форой (а также отнюдь не вертикальным положением зрителей в лодке) для оптического обмана, теперь конкурировали ростом отражения с великанами.
И очки Воздвиженского были аккуратно пущены в подводное плавание в мутную жижу на донце лодки: ускользнули между дырявыми, как будто банными, дощечками настила. Были вылавливаемы, обмываемы, оплакиваемы, обтираемы.
И жилистые желтые кувшинки показывали им крепкие кулаки со своих зеленых дрейфующих блюдец.
И на обратном пути – на взломе долгой и узкой пытки тропинки, где плечи были ощутимо сжаты с обеих сторон высокими корявыми зелеными дощатыми заборами со смоляными заусенцами чьих-то гэбэшных дач по бокам, – возле пыльной троллейбусной остановки за толстым грязным двойным мутным зеленоватым стеклом (с выбитыми по краю двумя стклянками-бедрами), похожим на усеченный фрагмент фасада алколоидной бойлерной, – Воздвиженский деловито наклонялся к неряшливым кустам с накипью агрес