Простые, грязненькие, казавшиеся вредоносными паразитами (в обычные дни) машины, сейчас умудрялись надышать над собой мерцающие, золотом переливающиеся, золотые шары пара; а особи более крупные – рождали золотые хлопковые цеппелины: они чуть взлетали над улицей, и зависали там, завороженные морозом, переливаясь только внутри своей собственной паровой скульптуры, никуда не растекаясь и не рассредотачиваясь, а тихо и самовлюбленно сияя на солнце. Когда какой-либо из этих крайне медленно летающих объектов, почти недвижимых, запутывался в тенетах теней домов, то вместо золота облекался в фламингово-теневую подводку.
И удивительно было, что пар не грохается, оледеневший, оземь в заданной форме.
И вся эта финифть, вся эта роспись синим, и радужным, и розовым, и кипенным по эмалировке воздуха и по инею домов, и вся эта воздушная лепнина, были такой небывалой яркости и резкости, что, казалось, даже вымороженные, вытравленные, задрапированные наледью монстры подъярёмных тридцатых, двадцатых, сороковых годов не так, как обычно, портят окрестности.
И каждый раз думала она: «Ох, не добегу сегодня до универа… Может – на центральный телеграф – погреться?» – и никуда так и не забежав, завороженно, пристыв взглядом к подвесному музею парового искусства, по прохожей горке скользила все дальше.
И не знала, в запредельном, мычащем, вопящем, подвывающем зашкаливающему морозу восторге: по каким пазухам рассувать эту парящую в морозном воздухе сахарную вату? Как бы ухитриться вкусить этих яств!
И, догоняясь пенопластовым звуком откидываемых чужими подошвами уже даже не льдинок, а доведенных до исступленной инопланетной пустоты, сухости и легкости кусков ледяных пород, выворачивала за угол, уже на финишную прямую к универу – воротя нос от сразу испортивших весь вид напившихся крови звезд над осадным тыном.
Экзамен по античной литературе ей сдавать не дали, а вместо этого с легкой угрозой произнесли загадочный приговор: «Автомат» – который, впрочем, тут же, хоть раз в жизни, оказался оружием мирным: за трофеи из Исторички, переплавленные в двухтомные рефераты – с недюжинным лиризмом, мистикой и чудовищными помарками, где список использованной литературы (в конце работы) чуть ли не превышал ее собственный текст – ее освободили от экзамена, заранее поставив «отлично». «Видимо, – с некоторым изумлением заключила Елена, – они умилились, что хоть кто-то читает тексты не в адаптированном виде – не по университетской хрестоматии».
Патологическое же отсутствие знания университетских учебников и хрестоматий объяснялось крайне просто: как только ей выдали обязательные пособия в начале семестра, она их сложила в два пакета. Аккуратнейшими стопочками. И тут же (где-то на пересадке, вероятно, в троллейбусе) их потеряла – поставила стопочки то ли на соседнее сидение, то ли в проход – и забыла. Выйдя абсолютно налегке на своей остановке. И спохватилась только через неделю, что ли. И библиотекарши в университетских книжных закромах ласково ей сообщили, что теперь никаких учебников ей не видать, как и стипендии, до пятого курса.
Впрочем, потеря эта была скорее из разряда приобретений: пятилетняя или десятилетняя подержанность книг вызывала почему-то брезгливость и ощущение тоскливого залапанного совкового сэконд-хэнда – в то время, как семидесятипятилетняя, а уж кольми паче столетиями измеряющаяся выдержка манускрипта – казалась богатством. Первое хотелось сдать в утиль, – а второе – воскресить.
Рассуждая о магической грани, где потрепанность и замызганность переходит в антиквариат, Елена вместе с Ильей Влахернским (по-детски мандражировавшим перед собственной сессией в своем Историко-Архивном институте) вечером, сразу после Рождества, как только морозы хоть чуть-чуть дали слабину, отправились навещать Татьяну Евгеньевну – в мало знакомые, малоприятные и вовсе не освещенные переулки к северу от шоссе, по адресу, весьма красочно описанному Татьяной по телефону («Сначала там будет дом, потом еще один дом… ну в общем, вы сами увидите»).
Вместо угрюмых «почтовых ящиков» (засекреченных, непонятно зачем, советских институтов – чего такого ценного они там производили так никто никогда и не узнал), мимо которых они с Ильей, спотыкаясь, брели по ледовым кочкам, маячил у Елены на ближайшем горизонте курган под названием древнерусская литература – и зачет по ней принимать должна была героиня университетского фольклора с роковым для древней русской литературы именем «Татаринова». И, заочно, из-за выпученных глаз и густой матерщины смердов-старшекурсников, некогда по три, а то и по пять раз подряд заваливших у Татариновой зачет, Татаринова, в фантазиях Елены, теперь грозила червлеными пиками, и в самый неподходящий момент перекидывалась лисицей.
Комбинация «сначала там будет дом, потом второй» с неприятной тавтологией повторилась на их маршруте уже раз двадцать.
Илья Влахернский косолапо попирал кряхтевшие льдинки и прагматично осведомлялся:
– Как ты думаешь, а мы могли бы сводить огонь с неба?
– Ну, если в прикладных целях – на костерок развести и погреться – то, думаю, нет. – Елена с подозрением посмотрела на его уже разлапившиеся по направлению к небесам ладони.
– Как это нет?! Чем плохи прикладные цели?! Вон, Макс Волошин рукой, силой воли, пожар в доме даже тушил! – Влахернский потрясал лапой. – Поди плохо! – чтобы согреться, Влахернский расходился все больше, и воинственно пинал теперь уже и сугробы.
– Твой несчастный Волошин лучше бы поменьше всякой бесовской нечисти поклонялся. И меньше бы всяких идолов вокруг себя в доме развешивал. Тогда бы вокруг него и самовозгорания бы не происходили. И тушить бы не приходилось. А потом – ты же не про «тушить» спрашиваешь, а про наоборот.
– Да и я ж не про заводы взрывать! Я интересуюсь… – (очередной средних размеров сугроб, почему-то почудившийся Влахернскому недружественным, был снесен башмаком) —…можем – или не можем! В принципе! Это ж уж от нас зависит, как использовать!
– Ну, если ты говоришь о категории «kann», а не «darf», то, ведь, когда ученики Христовы захотели пофигарить огнем с неба селение, в котором жители отказались дать ночлег Христу, Господь же ведь не сказал им: «Нет, вы не сумеете». Он им просто запретил это делать. Сказал: «Не знаете, какого вы духа». Из чего мы можем сделать вывод, что в принципе физически они на это прекраснейше были способны.
– Ну вот я и говорю… – горячился Влахернский все больше и вскидывал кверху грабли с такими жестами, как будто и вправду собирался высечь из густой синьки пламя.
– Я надеюсь, друзья мои, что вы не на преподавателей огонь с небес сводить собрались, которые у вас экзамены принимают? – выплыла вдруг под фонарь из темноты от подъезда (некрасивого, но к счастью не высокого и плохо видного блочного дома) Татьяна. Закупорена она была абсолютно шаровидно – в дутую куртку почти до колен, делавшую из нее колобок на очень тонких ножках, и грубый серый толстенный платок (явно надетый по требованию матери), превращавший Татьяну в совсем уж деревенскую девушку – плат был для сугреву крест-накрест перемётан за спину, а потом еще раз перевязан на груди – и несмотря на всю эту шаровидность зимней брони по необъяснимым приметам чувствовалось, что стала Татьяна за то время, пока они не виделись, еще более худенькой, чем прежде.
Рядом с Татьяной, в непропорционально большой коляске, закутанная тоже в какие-то бессчетные оренбурги, спала улыбавшаяся, пускавшая пузыри и двигавшая глазами под веками с голубыми прожилками рожица.
Выяснилось исподволь, что у Татьяны появился не только младенец, но заодно и муж (хотя, зная ее взгляды на жизнь, вполне можно было заподозрить virginalis conceptio), и что муж – поляк, и что сейчас он – в Польше, и что через несколько месяцев уже они уезжают жить к нему в Варшаву, вместе с новорожденным сыном.
– Ну что вы, друзья мои, нервничаете! – нежно-губошлепски разулыбалась Татьяна. – Вы сами преподавателей экзаменуйте! Вы сами спровоцируйте их сразу на интересный вам разговор! Разговаривайте с учителями, как будто они люди. Я понимаю: в это крайне трудно поверить – а иногда это и действительно давно уже не так – но вы сами их провоцируйте, щупайте – вдруг живой островок где-то в них случайно найдете! Это же самое большое приобретение от ваших экзаменов тогда будет!
– Ага. Ну да. «Островок»! – бубнил Влахернский. – А если меня попросту спросят о какой-нибудь дурацкой мелкой детали – это ж излюбленный прием у наших препов – спрашивать не о сути, а какой-нибудь мелкой подробности на 112 странице занудной книжки, которую никто не читал!
– Во! Во! – еще шире разулыбалась Татьяна, качнув коляску. – Меня вон вообще, в университете, чтобы засы́пать, спросили однажды на экзамене, как звали лошадь Вронского! Помните, как, кстати? То-то! А я помнила, случайно! А вы сами начните экзамен с того, что вам интересно. А если вас спросят о произведении, которое вам по каким-то причинам читать не захотелось – так честно и скажите: «Было не интересно, скучно – начал читать, просмотрел и бросил». И надо спокойно и доходчиво объяснить, почему для вас этот материал показался лишним и ненужным. Скажите: «А мне, зато вот, то-то и то-то очень понравилось. Давайте лучше об этом поговорим!» Выберете, вот вы, например, Лена – что в текстах по древнерусской вам больше всего по душе. У меня вот, например, я помню, в университетские годы, самым любимым произведением по этому предмету была повесть о Петре и Февронии.
– Ну… Феврония, конечно, очень милая, – возражала Елена, – но только чересчур уж терпимая на мой вкус… Туда черпачком – сюда черпачком… С одного борта корабля почерпнула, боярину испить дала, с другого почерпнула – и опять ему сравнивать водицу несет… Я бы на ее месте этому болярину, который к ней приставал – сразу, без всяких разговоров – черпаком да по хлебальнику. Ведь он же знал прекрасно, что она замужем!
– Ага, Татьяна Евгеньевна! Меня, кстати, тоже поражает, знаете кто? Мама Блаженного Августина! Моника! – воодушевился Влахернский. – Ну, что это вообще за свинство, а?! Августин же там прямо говорит, что муж изменял ей направо и налево. Да еще и – как о большой заслуге своей матери Августин пишет, что этот скотина-муженек еще и буйного нрава был, и всех вокруг бил, а Моника, мол, настолько кроткая была – никогда ему слова поперек не сказала – и – о, чудо, мол – муженек-иуда ее даже ни разу не избил. Какое же это христианство?! Получается, что и Моника, и ее сынок-Августин своим молчанием потворствовали и потакали блуду и наглости этой сволочи! Врезал бы ему лучше Августин хорошенько, защитил бы мать – и под зад бы козлу этому навернул. И увез бы мать, спас бы ее из этого ада. Брак ведь уже не существует – если один из супругов прелюбодействует!