то из друзей вдруг случится беда, будут тащить из беды зубами.
Как-то раз, когда Ольга с Еленой вдвоем возвращались по домам поздним вечером, действительно страшноватым переулком, Ольга с уморительным испугом выставила вперед себя защитный газовый баллончик: с указательным пальцем на изготове – с комическим обаянием поводя баллончиком по периметру, как в триллере, и подыгрывая сама же себе детективным голоском:
– Лена! Лена! Что-то мне вон тот сгусток тени за кустом не нравится! Как ты думаешь, это правда, что серебряные пули против всяких злых сил помогают? Может, тогда должны баллончики с серебряной пылью продавать – против нечистых духов?!
А в четверг днем Анюта, в своих шортах, как ангел-хранитель с тяжелой теннисной ракеткой в руке отгоняла от себя и Елены на корте негодяев.
А в пятницу утром Влахернский вдруг приволок Елене на день рождения, раньше всех гостей, букет (если не сказать, пучок) свежей зеленой травы, надрисканной на ближайшем газоне – и застенчиво, с видом, как будто презентует орхидеи с невзначай запрятанным в них бриллиантовым колье, переминаясь на пороге с ноги на ногу, молвил: «Это – тебе!»
И все эти дольки чуда, между собой никак не сообщавшиеся (Аня, например, сочеталась исключительно только с Дьюрькой, как гуанин с цитозином; а Антон Зола – только с Ольгой Лаугард, как аденин с тимином), в друг друга не переливавшиеся – тем не менее, в руках Елены превращались в целый, противосезонный, весенний, с терпкой одуванчиковой отдушкой, апельсин живого, ей одной лично предназначенного и подаренного счастья. Ручную, оранжевую игрушку. Постоянно в ее ладони почивающую, куда бы она ни шла, какие-бы новости ни приносил день. И не хватит, казалось, даже объема легких вдохнуть весь сумасшедший майский воздух – а вдохнуть жаждалось каждую молекулу – как тоже ей одной предназначенную.
Ночью, после дня рождения Елены, увязая в каких-то одуряюще пахнущих зарослях сирени между то ли отделениями милиции, то ли пожарными охранами – вместе с Ольгой и Антоном Золой, проводив всю ораву гостей до метро, перейдя улицу, железнодорожные пути, и свернув в хрущёбные проулки, непонятно куда, но с убежденнейшей целеустремленностью, держали путь в темноте быстрым шагом. И как-то ненароком, по пути, ночевать остались у Золы, у которого, по случаю, не было дома ни матери, ни – увы – никакой, абсолютно никакой еды. Ни даже чайной заварки.
Зато на магнитофонной кассете Вертинский всё подвсхлипывал в нос: jamais, jamais, jamais, jamais. И лимонный кенар в маленькой клетке у Золы на кухне плакал совсем не по-французски, а выпрашивая хотя бы крошечку чего-нибудь покушать. И Елена все порывалась пойти домой и принести кенару днёрождёванные объедки.
– Оставь его! – гордо выпятив нижнюю челюсть, произносил Зола, властно отводя ее руку от дверного замка. – Мы с ним мужчины. Мужчины умеют переносить нужду.
И восседая… нет – уже возлегая втроем на широченном диване Золы, разгадывали логические загадки:
– Пришел человек домой – и умер. Никаких улик. Что произошло? Можно задавать любые вопросы – но ответ будет только «да» и «нет»! Никаких наводок! Расследуйте! – задавал правила Зола.
И сам же раскатисто ржал, как страус, на весь дом, когда Елена, после краткой пытки быстрыми вопросами, загнала его в угол и выбила из него детали про проникшего в квартиру, в отсутствие упомянутого (но не описанного как следует) человека, его не вполне доброго (да и, плюс к тому, видимо, еще и не вполне нормального) брата: и тут уж догадалась и про подпиленные, укороченные братом ножки стола и стула, и про разрыв сердца у воротившегося домой и севшего за стол карлика, думавшего, что он вырос.
– Лежит посреди пустыни мертвый человек. Никого и ничего вокруг. Следов тоже нет. Что случилось? – интриговал Зола опять.
И жутко хотелось допытаться правды – хотя сам человек, лежавший навзничь на песке, был неизвестен, да и неинтересен.
И разыскивали на ощупь, в невидимом пространстве, улики.
И Ольга яростно тормошила обеими руками гриву, как будто встряхивая, заодно, и мозги:
– Подожди-подожди! Соломинка! Откуда там соломинка?! – вопила она, наконец, нащупав вещдок, после десятого вопроса следствия. – Они вытянули соломинку, кому прыгать!
А Зола, хохоча, выдвигал вперед нижнюю челюсть, как стаканчик для зубной щетки. Пародируя то сам себя, то всё подряд отрепетированные в Гитисе за первый курс роли. И страшно, чуть не до слез, расстраивался, когда Елена с ходу же, профессиональным вегетарианским чутьем, разгадала самую жуткую загадку: про фальшивое мясо альбатросов, и застрелившегося, из-за разоблачения обмана, матроса, которому этих «альбатросов» скармливали на голодавшем судне.
Под утро оказалось, что окна в окна с хрущёбой, в которой они очутились – торчит на расстоянии меньше ста метров точно такой же четырехэтажный урод-близнец. Но крайне удачно задрапированный: в саду между домами в несколько рядов роскошно цветут аккуратно вырезанные чьими-то ножничками из махрянистой белой бумаги высоченные грушевые деревья.
Елене, как имениннице, Антон торжественно подарил в аренду отдельную кушетку в кухне – кособокое старое раскладное кресло, от неожиданных перепадов настроений которого теперь болели лопатки. Разминая спину, Елена быстро запинала коленками уже совсем отваливающуюся часть кресла восвояси, набросила кой-как дырявую попону (единственное, что ей было предложено вместо одеяла, так что спать пришлось в одежде) и залезла с ногами на кресло.
«Ох, как чудесно здесь… Груши кружевные – сумасшедший, душераздирающий дичок, привет от Глафиры и Матильды. – Елена привстала на коленях и на секунду приросла лбом к окну. – Как же здесь тихо! Какое-то дивное завороженное затишье. Ветра здесь, наверное, никогда не бывает, между домами. Остаться бы здесь жить навсегда! Разгадывать каждый день на ночь загадки. Ничего не знать, что происходит вокруг. Никогда не слушать новостей. Только еды бы еще немножечко притащить сюда. И книг своих», – мечтала она. И тут же расхохоталась, вспомнив, собственно, о хозяине квартиры – о Золе: «Что-то во мне, похоже, опять кошачье проснулось – привязываюсь к месту, а не к человеку».
Вышла умыться в ванную. Сушеные воблы носков, танцующие на диезах прищепок на расстроенных струнах сушки над ванной; зачитанный до махры журнал «Наука и жизнь» за 1980-й год на бачке унитаза.
Прелесть моментально развеялась.
Хрущёбное именьице с грушами.
Заглянула в комнату: Антон и Ольга, как ангелочки, отвернувшись друг от друга, дрыхли в одежде по разным краям дивана, оба сгруппировавшись во сне, как для катапультирования. Узенькое одеяло, за которое, видать, до этого, на рассвете, шла упорная борьба, теперь бесцельно лежало посредине. Какой колотун здесь. А, ну вон, конечно – Антон дверь балконную не закрыл. И есть почему-то хочется до ужаса. Как странно – и как-то даже слегка оскорбительно, что есть людям хочется каждый день – вчера же уже ели!
Вернулась на кухню. Заглянула в хлебницу. Заглянула в холо… моро… Ни-ши-ша.
«Хорошенькое утро после дня рождения», – весело сказала себе.
Распахнула…. Нет – что угодно – вскрыла, взломала – но только не распахнула. Оконная рама не поддавалась. Пришлось рывком сдвинуть стол. А эта бутылочка из-под масла – бымц, бымц – все равно пустая. А еще этот тюль… кромешный. Как же я не заметила – ну конечно, вон, продрала уже углом… Холодно. Еще так холодно по утрам. А в хрущёбе напротив орет ребенок.
– Вот ты и иды сама, если тебе так нада! (бас, с хрипотцой.)
– Аээ! Какой умный! А как вчера белье тебе стирать так, глядь, приперся сразу! Я всю жиздь на тя удохаюся тута, а ты ишь как! Умненькай! (убийственная ирония сливочным деревенским фальцетом. Могли бы и окна, вообще-то, прикрыть перед тем как скандалить.)
– И уйми свово этого! Горлопана! Уа, уа, уа! (без всяких актерских дарований, тем же баском, передразнивает детский плач)
– И уйму! Ща так уйму! Вас обоих! (ударение на И)
Ребенок, к ужасу Елены, сразу же после этой реплики, слышен быть перестал. Мужской голос тоже. Что-то стеклянное разбилось. Хлопнула дверь. Или в обратной последовательности – разбилось сразу же после хлопка. В любом случае зазор между хлопком и звоном был такой маленький, что теперь она уже не могла реконструировать.
Дом напротив явно разучивал по ролям пьесу абсурда.
Подумала: «Надо бы похвастаться Крутакову, какой милый я эпиграф придумала к своему курсовику по тамиздату: «До 1917-го года Россия массово экспортировала за границу на кораблях хлеб и зерно, а после 1917-го – философов и писателей». Я же ведь уж вчера – или когда? – сразу же выйдя из Румянцевки ему набирала, но никто не ответил. Срочно надо рассказать! Ему дико понравится, наверняка!»
Рванула в комнату: ангелочки, в таком же скрюченном положении, перевернулись и спали теперь, слепо, симметрично, уткнувшись с разных сторон в одеяло, валявшееся посредине, носами. И Елена уже представила, как будет их сегодня дразнить морскими коньками.
По запутанному, казалось во все стороны ведшему, километровому, хвосту черного перекрученного провода, на карачках, прищучила скрывавшийся телефон в норе под кроватью. Коньки тихо посапывали. Ни Антон, ни Ольга не шелохнулись.
Елена едва пристроила под все не хотевшую закрываться дверь слишком толстый провод – вернулась на кухню и прыгнула вместе с телефоном обратно в кресло.
Посмотрела на настенные часы: «Рано еще вроде. А, ладно, позвоню – разбужу, ничего, не умрет, стерпит».
Потом на секунду охолынула: «Так. Руки прочь от телефона. Не предлог ли это дурацкий позвонить? Все эти курсовики и философские бумажные кораблики?» И тут же ответила себе на все подозрения утвердительно. Улыбнулась. Высунулась в окно. Пристроила телефон на козырек подоконника. И набрала номер.
Крутаков ответил сразу – и абсолютно прозрачным, бессонным голосом.
– Крутаков, здесь невыносимо красиво – груши цветут!