Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 — страница 78 из 147

И никак не вырисовывался у нее почему-то ровно (тончайшей, дарёной смешным загадочным мистиком-миниатюристом-старичком-французом Дэви Тушинским, гелиевой ручкой), на последнем чистом листке прихваченного с собою зачем-то, по дурной привычке, чтобы хоть как-то скрасить бедненький концерт, блокнота с немецкими стихами, феноменально сложный эскиз перемычек верхней, заостренной части витражей рижского Домского Собора – несмотря на всю свою, вроде бы, геометричную очевидность и воздушное равновесие; а когда, наконец, зарисовала, – в отъединенном от цветных стекол, ставшем объемном абрисе замерещилось сразу и солнце за тремя далекими, нездешними горами – и море в пригоршне.

Зайдя вместе с матерью за ключами (вот он – секундный нырок в довоенную Ригу: подъезд без лифта со светлой взвесью пыли в воздухе; подзолоченный витражный близоруко расфокусированный луч из приоткрытого окна в верхнем пролете; просторная лестница с широкими темно-коричневыми мореными перилами, округляющимися на поворотах – с желобами таких причудливых форм, как будто на них помимо людей катались вороны; и очень бледный, очень высокий, мощный, грузноватый даже, толстоватый широкоплечий человек, с нервным, но подмороженно-вежливым лицом, с невпопад очень часто моргающими почти альбиносными светло-рыжими ресницами и напряженными рыжими бровями – который из какого-то странного прибалтийского чувства такта, отдав Анастасии Савельевне в руку вспучившийся конверт со связкой ключей и инструкциями, с ними даже и не поехал), сели уже в традиционную, по-советски загаженную электричку и отправились разыскивать по впопыхах нарисованному Лаурисом плану загадочное бунгало.

Дом оказался насквозь продуваемым, и почти совершенно пустым – ежели не считать двух узеньких кроватей в двух спальнях через стенку, двух абсолютно пустых платяных шкафов, и широченного прямоугольного обеденного стола на маленькой кухне с газовой горелкой. И абсолютно весь дом и весь жизненный инвентарь, включая аккуратный туалетный домик на улице под козырьком, навесные полочки для посуды, и даже кубические ножки ночных ламп – казались сколоченными ровно из тех же сосен, которые подпирали корнями дом со всех сторон. И на полу, на кухне, на подоконниках – везде – на зубах у дома был альбиносный соль-перец-песок. Подсыпанный ветром, поддутый под дверь.

В первую же ночь обнаружилось, что дом еще и неспокойный: едва они с Анастасией Савельевной разложили вещи и разлеглись читать по своим спальням, как тут же кто-то принялся ходить в кухне, разгуливать в холле, а то и нарочно хлопал и скрипел дверями и половицами по всему дому – причем по звуку шагов отчётливейше, геометрически верно, можно было проследить на слух последовательное продвижение невидимого, но нагло хозяйничавшего гостя.

Как только они с Анастасией Савельевной обе, не сговариваясь, выскочили в холл («Ленк, это ты тут что ли шастаешь? Я уж даже испугалась было…») – движение на кухне немедленно прекратилось. Как только опять пожелали друг другу спокойной ночи и вернулись по своим комнатам – минут через пять представление началось заново. На этот раз кто-то явственно, с хозяйской дотошностью, переставлял тарелки на кухне.

– Да что ж это такое, наконец?! – Анастасия Савельевна, скрипнув сначала своей дверью, постучалась и засунула голову в комнату к Елене: – Я думала, это ты меня, Ленка, дурачишь! Это ты на кухню сейчас выходила?

– Ухажёр твой, небось, проверить пришел – как мы тут устроились! – подтрунивала над ней Елена. Сама, впрочем, чувствуя себя тоже как-то неуютно в этом доме в незванной компании с разгуливающим незримым хулиганом.

Зажгли всюду свет. Сходили и проверили замок на входной двери. Заперлись еще и на нижний замок – ключ от которого приятель Анастасии Савельевны на связке показал, но сказал, что его можно и не трогать – что он-мол сам никогда на него дверь не запирает. Прощупали все окна на кухне – открыли и передернули снова защелки. Ну конечно! Ничего и близко не напоминало, чтобы кто-то действительно мог залезть незамеченным в дом.

Свет потушили.

Вернулись опять, успокоенные, каждая к своей книжке. На этот раз обе заперли еще и двери своих комнат изнутри на задвижки.

Через минуту наглые звуки посыпались снова – явно было слышно, как кто-то прозрачно проходит сквозь входную дверь и потом начинает тяжело разгуливать по дому, упрямо сворачивая, причем, почему-то все время на кухню, явно одержимый навязчивой идеей зачем-то среди ночи завершить, что ли, какие-то мелкие хозяйственные дела – с какой-то одному ему известной целью. Приспичило ему, видишь, ли. Заняться больше нечем.

К ним, впрочем, в комнаты никто не заходил. И даже к их дверям, судя по отдаленному скрипу половиц, ни разу не приблизился.

Они с матерью с деланной веселостью перебрасывались через тонкие стенки репликами.

Мать, повздыхав, все ж таки захрапела.

А Елена вскочила, и, стараясь не испугать Анастасию Савельевну, медленно, но все равно с чудовищным скрипом, вскрыла шкап и извлекла свой свитер, а потом, с секунду поколебавшись – и шерстяные носки (хоть и со смехом, но привезенные, по мудрому, для рижского июля, совету Лауриса) натянула на себя, рухнула обратно в постель и снова зарылась в одеяло, потому что сквозило, казалось, изо всех щелей.

Кровать, доставшаяся Елене, стояла самым глупейшим образом – вдоль фронтальной стены дома, так что окно – черно-фиолетовое, плотно заклеенное с той стороны оберточной бумагой ночи вместо шторы (под которую, при аккомпанементе этого призрачного радиоспектакля на кухне, ей все равно сейчас как-то совсем не хотелось бы заглядывать) – начиналось ровно посередине кровати – с выпирающим шершавым подоконником прямо под коленом.

А носом же она упиралась в пахучую сосновую стену – так смешно выделанную (казалось, вручную, рубанком, причем, ребенком), что от кривенького свежего узорца широких брусьев ни взгляд, ни нос оторвать было невозможно. Перелети перекрести перезвезди пере-что-хочешь – так и оставшийся не у дел маленький сборничек хоть и трогательных, но не ахти стихов голодного Ходасевича оказался незаметно спихнут локтем на пол – а доставать Елена его уже лезть поленилась.

Щупая ладонью залитые медовым светом ночника, кой-где неровно обструганные, с лабиринтами концентрических пенёчков, сосновые доски стены́, по этим картавостям древесины Елена пыталась представить себе смоляной запах текста и шероховатость буквиц, которые вот сейчас вот где-то там за столом на Цветном, на кухне, или в Юлиной комнате, вырисовывает Крутаков.

Неужто он весь роман так тайнописью и настрочит? Он же ведь не сказал мне «Пойдем, я тебе покажу отрывок», он сказал: «Пойдем, я тебе прочитаю!» Нет, не может быть, глупости. Ему же как-то издателю текст передавать придется. Не переводить же его заново потом! Наверняка, наконец-то, пишет человеческими буковками. Просто прячет рукописи куда-нибудь, когда из дома выходит. А прочитать мне вслух хотел – ну, потому, наверное, что интонации ведь всегда как-то завораживают, даже когда слова ставят подножки.

Она потушила ночник на полу.

Втянула еще раз удивительный смолистый запах, подбила подушку, вытянулась и прижалась к стене щекой. И предчувствие его прозы, которую она, казалось, уже листала вот по этим вот закладкам стены с каплями незастывшего янтаря, ласково смыло ее в полусон, а приятная шершавость его текста как-то незаметно перешла в черную небритую шершавость его щеки – и тут она моментально же распахнула глаза и захлопнула целомудренную заслонку воображению: из какого-то, скорее благоговейного, страха спугнуть счастье чересчур буквальным прозрением, запрещая себе даже представлять: как-то они встретятся с Крутаковым снова, в следующий раз.

И, с некоторым изумлением, она спрашивала себя – что же изменилось? Почему вдруг как будто вспыхнуло что-то внутри, откликнулось… На что? На что был этот отклик? И проверяя свои чувства, вдруг нашла странный ответ: что наибольший резонанс вызвал вот тот вот именно Крутаковский вздох счастья – вернее, не сам конечно, этот вздох, и не то, что чувствовал Крутаков себя как-то загадочно закулисно счастливым – а тот внутренний, небесным золотом звенящий, духовный опыт, который за вздохом этим угадывался – и который-то и находил такой явственный, необъяснимый почти – но несомненный (как и все важнейшие вещи на свете!) – родственный отклик в ней, в ее душе. И опыт этот, несомненно, был как-то связан с работой его над книгой.

И то ей вдруг становилось страшно: а вдруг он там катает какой-нибудь безмозглый триллер? Кагэбэшники, соскоки, убийства…

То, наоборот, закрыв опять глаза, так явственно видела она уже в его книге все нити натяжения судьбы, по которым танцуют обитатели его романа – нити, которые, собственно, собираются в пучок только в руке главного героя, которому, в свою очередь, только кажется, что он пытается распутать последовательность на первый взгляд случайных и мелких событий, цепляющихся одно за другое – потому что все эти внешние происшествия отражают исключительно невидимые, вневременны́е, запредельные, баталии и ежесекундный внутренний его же собственный выбор – словом, всё по-настоящему, всё как в жизни.

И в одном она почему-то ни секунды не сомневалась: в следующий раз – в яркой вспышке небывалого дня, где они с Евгением вместе окажутся, как только он допишет свою книгу, и как только ей эту книгу даст прочитать – они будут говорить с ним уже совсем на другом языке: так же – и не так. О самом главном. Взрослыми точными словами.

Утром, когда и Анастасия Савельевна, и Елена одновременно вышли на кухню (от холода никакого будильника было не надо) – мать ахнула: вся правая щека Елены была исцарапана, как теркой.

– Наверное, о подоконник… там кровать так неудобно стоит… – вдруг как-то расстроилась Елена. – Слушай, зачем мы сюда приехали… Может, ну нафиг, поменяем билеты – и в Москву? Тут даже ведь купаться в такой дубняк наверняка невозможно! Тоже мне… Лето…

А сама, рассматривая царапину на щеке в Анастасии-Савельевнину круглую пластмассовую пудреницу, из которой вываливались окаменелые ошметки грима, думала: «Как будто бы какой-то паскудный грифон, разбойничающий на подходах к будущим книгам, рассвирепел на меня, за то, что я ночью в темноте подсмотрела Крутаковские грезы, и отомстил – царапнул когтями по лицу».