Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 — страница 96 из 147

Воздвиженский с обычной счетоводской обстоятельностью, выкатив глаза, заявил:

– Я не против. Но ехать путешествовать по чужой стране без денег и без документов, без виз, когда все уже разъехались – это безумие. Если вы придумаете что-нибудь с документами – тогда да.

Условности с бумажками Елена вмиг разрешила: сама себе удивляясь, действуя молниеносно и с какой-то небывалой практической ловкостью, и даже не успевая понять откуда это на нее вдруг нахлынула такая неслыханная бытовая изобретательность. Список всех паломников из России – заверенный какими-то неинтересными древоедами-бюрократами, переползавшими, видать, с одного листка на другой своими крошечными конечностями с печатками – хранился у какой-то индифферентной дамы, которую, по случайности, звали тоже Татьяной. Список этот заменял им визы, был единственным их документом для переезда границы. Не долго думая, Елена выцыганила у нее список, под клятву вернуть через час, галопом разыскала в центре Ченстоховы нотариальное бюро и изготовила заверенную нотариусом копию бумажонок: тех страниц, где гуляли их фамилии. Никто не знал, «сойдет» или «не сойдет» эта филькина грамота на обратном пути. Но Ольга и Воздвиженский, увидев печати, как-то расслабились.

Молодые люди утрамбовывали скарб в рюкзаки. Лаугард, со вздохом выдернув белую пластиковую палочку из воздушного шарика, с умилительным почтением на лице сдувала голову Иоанна Павла.

Елена отправилась попрощаться с Ясной Горой.

И откуда-то взялась на бульваре знакомая девчонка-капуцинка, на год Елены младше – с милым румяным продолговатым лицом бутона инопланетного цветка: двумя днями раньше стояли и пели вместе в толпе. Завидев ее, капуцинка радостно подбежала, с таким видом, как будто дежурила и ждала здесь ее появления, и, не говоря ни слова, немедленно совершила жест, который, по представлениям Елены, должен был повлечь за собой как минимум конец света: сняла с себя крест. Смуглую, деревянную буквицу Т беднячка Франческо Бернардоне. Одними губами листая молитву, девочка принялась зачем-то, судорожно обламывая и без того коротенькие ноготки, развязывать крупные узелки на коричневой бечеве вокруг креста. Елена все не могла понять, что та делает; и тут капуцинка, наконец, шагнула к ней, подтянулась на мысках (была на вершок пониже) и надела крест на Елену поверх майки.

– Это я развязала для тебя узлы моих обетов святой бедности и безбрачия… – запыхавшись, пояснила капуцинка.

«Напрасно старалась. Бремена вполне удобоносимы, – с иронией подумала про себя Елена. А вслух лишь рассеянно выговорила:

– У меня есть крест – мой…

Капуцинка обняла ее, начала что-то объяснять, и вдруг глупейше расплакалась так, как будто провожала ее не домой, а на войну:

– Ян-Павел говорит, у вас испытания сейчас будут… Я буду за тебя здесь молиться.

Расстались.

И не было зрелища печальнее и тоскливее, чем мусорный ветер, с наступлением сумерек со злорадством захвативший в плен город, который разом опустел после праздника: ураган с грохотом гонял по безлюдным мостовым изуродованные смятые пустые пластиковые бутылки и пакеты – обнаглевшие до того, что от них приходилось на бегу уворачиваться и жмуриться от летящей в лицо колючей пыли и каких-то бумажных обдрызков. Выворачивавшая все внутри своей пронзительной уродливостью, оккупировавшая вдруг территорию, восторжествовавшая вдруг, как только закончились молитвы, грубая материя: унизительные и безвидные ошурки материи. В самом истоке бульвара перед монастырем еще танцевали яростным орущим хороводом итальяшки – бешеные и, вроде, такие же радостные, но невольно виделось уже что-то недоброе и звериное, в этом горланящем танце в темноте, посреди мусорных тайфунов и пустоты.

И каким же счастьем было сесть, наконец, в электричку – и поехать в сторону, противоположную всем остальным.

IV

Кальвария. Небесный порт. Неизвестной долготы и широты – но звездной высоты. Я бодрствую, любимый. На горке, с монахами. Рядом. Рядом с ними. Они все давно храпят, как в одну ноздрю. И если ты…

Разругавшись, почему-то, вдрызг в Кракове (как это обычно и бывает – через минуту уже никто не мог вспомнить точного предлога, с чего вдруг каждый каждому начал разом предъявлять претензии), в темноте в склоке всё перепутали – и чуть было не сели, вместо направления Вадовиц, на электричку, идущую до станции с неприятным названием Oświęcim. Но вовремя из нее выдернулись, пересели на верный поезд – и после вольной езды по проселкам, с удивлением, не меньшим, чем вызывает сбывшееся древнее пророчество, по буквам, с трудом, прочитали на станционной доске: K, a, l, w, a, r, i, a – причем особенные проблемы возникли со вторым, где жужжала еврейская зебра, словом: Zebrж…zydowska, – сличили со скомканной бумажкой, начертанной пухленькой ручкой Доминика – и вывалились на вовсе деревенскую платформу. Низенькую. И абсолютно пустую.

Тщетные попытки отловить языка кончились очередным скандалом. Гундёж Воздвиженского («Ну вот, и что, теперь нам здесь из-за вас на платформе, что ли, ночевать?!) эффектно сменялся выговорами Ольги Лаугард, обвинявшей – попеременно – Влахернского в непрактичности (не заставил монаха зарисовать план), а Елену в авантюризме и, почему-то (что было особенно несправедливо и обидно – в данной ситуации и данном экзотическом сообществе) – в индивидуализме. И когда рассудительная фракция компании уже раздумывала, как бы линчевать главных злостных зачинщиков, Влахернский с перепугу углядел указатель с забавным, полу-стершимся домиком. Без всякой подписи. Неширокая дорожка между деревьями и кустарником, рядом с которой торчал ржавый железный столбик, вела круто вверх. Никакой гарантии, что «домик» означал ровно то, что им всем хотелось бы себе поскорее вообразить – не было. Но выбора особо привередничать не было тоже.

Как только откачнулись от платформы (где хоть два фонаря, да были – а коричневая темнота очень походила на колер ряс их друзей монахов, которых теперь ищи-свищи), едва вступили на дорожку и сделали несколько шагов вверх, как с головой накрылись торфяной, блаженной августовской тьмищей, которую без устали приходилось вскапывать, при подъеме, башками. Перезрелые звезды чиркали по небу и падали, как спички на лестницу в темноте подъезда.

Рюкзаки тяжело оттягивали назад, вниз, и услужливо предлагали вверх тормашками опрокинуться на спины, как ежикам.

Дорожка с хрустом и скрежетом, а иногда и скольжением, проворачивалась под ногами, как транспортер, идущий в обратную сторону. Щебенка, насыпанная с щедростью и безмозглостью, отчаянно норовила выворачивать лодыжки. Воздвиженский и Влахернский, как джентльмены, пытаясь поддерживать ойкающую темноту, неизменно промахивались руками и наворачивались ровно в противоположную сторону, мимо, мимо падающих девиц. Знакомое ощущение нереальности (как странно, что это мы, что мы вот здесь идем, что мы вообще на этой планете – как странно, что это я, как странно, что я знаю этих вот людей рядом) охватило Елену после первых же минут жаркого, хрустящего подъема в черноте, под звездами.

– Звездная ферма! – немногословно констатировал Влахернский, когда они, вместе с Еленой, не сговариваясь, за очередной извилиной дороги, сбросили рюкзаки и застыли, задрав головы.

И уже абсолютно не важно было – дойдут ли они до приюта – или будут идти так всю ночь, весь день, и вообще без конца.

Путаясь в габаритах, и то и дело норовя нырнуть в кювет с дорожки – если б вовремя не цепляли за рукав несуществующие, неотличимые от темноты кусты – запыхались все с непривычки – так что даже уже невозможно было понять – усиленная одышка это, или хохот над самими же собой: растянулись на полсотни метров невидимой вереницей – и, с абсурдистской ясностью вопросов, всё, хохоча, спрашивали друг друга, неужели нельзя никак исхитриться и отменить всю эту гору, эту дорогу, вот это всё вынужденное восхождение, эту свою усталость, неужели нельзя как-нибудь, чудом, оказаться под кровом?

– Да… Домик мало похож на свой портрет на указателе… – буркнул Влахернский, когда вдруг, на самой маковке холма, показался огромный храм с треугольной крышей и двумя высоченными симметричными башнями по краям.

Да еще и забор, высоченный железный забор, преграждал путь к барочным вершинам – забор хоть и выгнутый фигурными дужками, хоть и прозрачный, просматриваемый насквозь, храма не загораживающий – но явно неперелезаемый: те немногие, кому залезть на него когда-то удалось, теперь, вон, в виде грандиозных, выше человеческого роста, скульптур, так и остались там, наверху, на постаментах.

Бедный Илья помрачнел:

– После этого симпатичного рисуночка там, внизу, я ожидал увидеть как минимум скит… Может, там стерлось внизу просто чего-то…

И тут уж все разом свалили рюкзаки и рухнули на них отдышаться – перед тем, как штурмовать последний метраж, не такой уж крутой, по ступенькам и брусчатке уже.

Гвардиан, явившийся на их стук, звон, скрёб, скул – как кукушка, случайно вывалившаяся в неурочное время из зашкаливших часов, был хрипловат и грубоват к поздним гостям. Даже ворота не раскрыв перед их усталыми носами, пошел будить Констанциуша и Доминика.

Выбежал, одергивая рясу, один Констанциуш – хоть и сладко заспанный, с отлежанной красной складкой на щеке – но, рот до ушей, явно страшно счастливый, и тоже воспринимавший как чудо, что они откликнулись на его приглашение.

– Ай-яй-яй! Доминик все перепутал – он думал, что вы завтра приедете… У нас так много гостей вчера и сегодня было – еще не разъехались! Ай, он теперь так переживает из-за вас! Волосы на себе рвет! – откровенно, довольно, хохотал Констанциуш над обеими пострадавшими сторонами, вводя гостей в монастырские стены, и с невероятной шустростью в мгновение ока оказывался поочередно то возле одного, то возле второго, то возле пятой, и по-братски похлопывал каждого по плечу – со шкодливейшей, впрочем, улыбкой, как будто говорившей: «Ну-ну, поздравляю! Вы влипли! В монастырь же приехали, а не на курорт!»