— Веню… Веню ранило. Спасите!
— Я ничего, — проговорил он, оцепеневший от боли. — Ты, Лена, не волнуйся, я ничего.
Якушеву показалось, словно легкий звон плывет над его непокрытой головой и от этого дышать становится легче. Будто все его тело уже освободилось от боли, только распухший язык не повинуется, чтобы сказать ей что-нибудь утешительное, отчего на ее лице сразу бы высохли слезы и насовсем исчезли бы черные тени под глазами. Во рту все горело, распухший язык не повиновался, и попытка выдавить улыбку ни к чему не привела. Она лишь превратилась в гримасу отчаяния и обиды на свою беспомощность.
Очевидно, по чуть заметному движению губ девушка уловила его желание и отозвалась нетерпеливым шепотом:
— Ну Что, что! Говори. Я же вижу, ты хочешь что-то сказать, миленький, сероглазенький мой. Ты не умирай, слышишь. Без тебя мне нечего делать на всей нашей планете, и она, эта проклятая смерть, тебя у меня не отнимет. Вот увидишь, что не отнимет.
Лицо ее, искаженное горем, было ужасно некрасивым, и Вениамину страшно захотелось, чтобы она перестала плакать. Он хотел сказать: «Не плачь, этим не поможешь», но с губ шепотом сорвалось лишь одно слово: «Можешь».
Лена его не поняла. Всю ночь, пока шла операция, не смыкая глаз, она просидела у двери. Она просила, чтобы ее пустили в операционную, но начальник хирургического отделения, которого все врачи и сестры сокращенно называли Пал Палыч, человек в возрасте за пятьдесят, наживший седые виски, с худым в нервных складках лицом, сухо сказал:
— Стыдись, Лена. Возьми себя в руки. Ты же лучше меня знаешь, что кому-кому, а тебе присутствовать в операционной сейчас не надо.
— Да ведь я тихонечко буду сидеть, — жалобно пролепетала она. — Честное слово, тихонечко, вот увидите, Пал Палыч.
Но он, не удостоив ее ни единым словом, молча прошел в операционную. Сухо захлопнулись за его исчезающей спиной две створки двери. Присев на корточки, плечом упираясь в стену, она окаменело застыла у входа в операционную, пока, обессиленная, не задремала.
Она вернулась к действительности потому, что кто-то энергично тряс ее за плечо. Она открыла глаза, ужаснувшись от того, что ей померещилось, будто спит раздетой. Над ней в белом, испачканном несколькими капельками крови халате склонился Пал Палыч, весь пропахший спиртом и хлороформом. Изобразив на узком посеревшем лице улыбку, сухо и коротко спросил:
— Ты в число «тринадцать» веришь, Медведева?
— Верю. А что? — придерживая задрожавший подбородок, испуганно ответила Лена. — Это самое поганое число. Так все летчики говорят.
— Дурашка, — бесстрастно прореагировал хирург. — А еще медсестра. Тринадцать осколков вытащил из его тела и теперь с уверенностью могу констатировать: будет жить твой Вениамин, который во время операции ни одного стона не проронил. Еще поженитесь с ним и детишек разведете, если война, конечно, позволит.
А глубоким вечером на небольшую посадочную площадку, закамуфлированный под цвет поздней осени, опустился «дуглас» и тотчас же наполнился стонами раненых, которых вносили санитары в огромное его тело для эвакуации.
Якушев лежал на брезентовых зеленых носилках, дожидаясь, когда дюжие солдаты-санитары подойдут к нему. Его голова была так плотно стянута бинтами, что походила на белый кокон. Только прорези для глаз и рта позволяли общаться с внешним миром, и он звал ее этими усталыми от пережитого, страдающими глазами. А когда Лена наклонилась и поцеловала Веню в сухие, жаром полыхающие губы, с них слетело:
— Мы увидимся. Я тебя никогда не забуду. Если родится маленький, назови, как меня. Ладно?
— Ладно, — прошептала Лена. — Ты сам будь молодцом. А обо мне не тужи. Помни: земля большая, Веня, но ты на ней у меня только один. Другого не будет.
В прорезях ослепительно белых бинтов серые, глаза его улыбались, и Лена без труда увидела, сколько большого искреннего ликования бушует в них. Так и казалось, будто кто-то зажег в этих глазах большое человеческое счастье и поселилось оно надолго, надолго.
— Ты в меня веришь, Веня? — тихо спросила она и увидела, как у обессиленного, обреченного на долгую неподвижность парня, побеждая тоску и боль, в глазах блеснула радость.
— Ты моя? — с трудом прошептал он, и Лена закивала головой.
В самую последнюю очередь два санитара взяли носилки, на которых он лежал, внесли в фюзеляж. Борттехник убрал из-под колес деревянные колодки. «Дуглас» взревел и медленно потащился на взлет, будто ему страшно не хотелось покидать эту фронтовую посадочную площадку. Горькая, терпкая, оставленная санитарным самолетом пыль ударила медсестре в лицо, хрустко заскрипела на зубах, но Лена не обратила на это никакого внимания.
Как и все госпитальные врачи и сестры, она махала вслед транспортнику рукой, грустно качая головой. На мгновение ей показалось, будто бы навсегда прощается с единственным в своей жизни любимым человеком и никогда его не увидит. Но она горько оборвала себя в своих размышлениях, будто голос совести повелительно приказал: стыдись. «Венька! — подумала она. — Да разве я найду на земле еще одного такого доброго и верного друга, разве смогу кому-нибудь довериться?»
И опять гневный голос будто выкрикнул:
— Никогда!
Поздним вечером Лена внесла в палату поднос с тремя тарелками, на которых остывал ужин. Сначала она подошла к летчикам. Бакрадзе, выпростав из-под халата волосатую смуглую руку, взял свою тарелку, а другую передал Сошникову. После этого Лена, которой было очень и очень трудно, подняла глаза на ту третью койку. Она уже не пустовала, и в этом не было ничего удивительного. Слишком большой приток раненых в эти осенние дни немецкого наступления на Москву. На том самом месте, где еще утром вчерашнего дня лежал Якушев, она увидела черноглазого розовощекого парня с аккуратно забинтованным предплечьем. Эта аккуратность заставила Лену подумать о том, что перевязку делала пострадавшая вчера при бомбежке Люба, славившаяся в госпитале своим искусством бинтовать легкораненых. «Они визжат и плачут от моего искусства», — гордилась она.
Подавив тяжкий вздох, Лена подошла к этой кровати, сняла с подноса последнюю тарелку, чтобы поставить на тумбочку, и вдруг ощутила на своей спине чужую сильную руку.
— Ласточка ты моя, — пропел над ее головой хорошо поставленный баритон. — Цветок душистых прерий. Так вот, оказывается, какие кадры служат в тридцать шестом фронтовом госпитале. Да ты не дичись, — продолжал мужчина, осклабившись.
Лена остолбенела, не понимая, как это так: после улетевшего санитарного «Дугласа», на борт которого, может быть, навсегда от нее взяли ее Веню Якушева, после того, как, растерянная, усталая и обессиленная, она была подавлена всем в этот день случившимся, чужой, липкий, упитанный мужик с такой уверенностью протянул к ней руки. Вся покрываясь бурыми пятнами от гнева, едва не выронив поднос, она пронзительно крикнула:
— Ну, ты! Цветок душистых прерий, или как там тебя. Не балуй, а то как припечатаю этой котлетой с макаронами!
— Чего кипятишься? — прощающе рассмеялся легкораненый. — Придет время, сама прибежишь ко мне под одеяло. От Редькина еще ни одна баба не уходила. Тем более не забывай, что я из штаба тыла фронта. Могу припомнить тебе эту дерзость, крошка.
Лена расплакалась и, бросив на пол поднос, убежала. В палате на минуту воцарилась напряженная тишина. Новый обитатель как-то неестественно хохотнул и, словно обращаясь за сочувствием к соседям, пробормотал:
— Вы видели? Ну чего я ей сказал такого? Подумаешь, недотрога.
Бакрадзе зашевелился, так что под его тяжелым телом жалобно всхлипнула сетка кровати. Опираясь на костыль, он приблизился к новичку:
— Слушай, ты. Сколько тебе сегодня перевязок сделали?
Черноволосый новичок небрежно махнул рукой:
— Да это так, ничего особенного, фурункулез. В землянке второго эшелона переночевал и простудился. Дня три отлежусь и — снова в штаб тыла. А повязок? Повязок четыре всего-навсего. Под ними дырки от нарывов.
Бакрадзе неожиданно занес над его головой костыль и, выпучив побелевшие глаза, заорал:
— Так я тебе сейчас пятую дырку сделаю, подлец. И не на теле твоем вонючем, пес проклятый, а на черепе. Зачэм дэвушку оскорбил?
— Вано, не смей! — закричал со своей койки Сошников и тоже заскрипел костылем, пытаясь встать. — Руки не марай об эту дрянь. На место, говорю, ишак упрямый. А ты, обратился он к новичку, — ты как посмел, негодяй этакий? Ты госпиталь военный в бардак хочешь превратить? Зачем ты девушку оскорбил? Она же только-только любимого человека с тяжким ранением проводила. А ранение у него знаешь от чего? От того, что он своим телом другую медсестру прикрыл под бомбежкой, ее от верной гибели спас, пес ты шелудивый.
За дверью раздался топот, и несколько человек ворвались в их палату.
Только через десять месяцев сняли с сержанта Якушева бинты и повязки. Главный врач военного госпиталя, расположенного в котловине, вблизи от большого грузинского города, веселый, тучный, всегда щедро жестикулирующий Арчил Самвелович Кохания самодовольно хлопал себя то по лысеющей макушке, то по большому животу и гулко басил:
— Как я переживал за тебя, мальчик, как переживал. Не скрою теперь, сколько барьеров опасности пришлось преодолеть. Сначала многим моим коллегам казалось, будто после такого ранения тебе грозит самое страшное.
— Ампутация? — волнуясь, спрашивал Якушев, но Кохания качал подстриженной под ежик головой.
— Нет, не ампутация, — морщился он. — Как только тебя к нам доставили, сразу стало мне ясно, что речь об ампутации не пойдет. Однако деформация тазобедренных костей, поврежденный нерв и сухожилия, сам понимаешь, как много это означало. Если бы меня заменил на скромном моем посту начальника госпиталя великий Пирогов, и тот бы не поручился своей головой за то, что спасет тебя как солдата для армии. Плюс к тому была большая опасность, что мелкие осколки испортят твое лицо. Теперь, надеюсь, ты понимаешь, к каким суровым последствиям порою приводят рыцарские поступки. Однако возвратимся к шрамам. Как я не хотел, чтобы ты покинул наш госпиталь рябым от них. Это чепуха, когда говорят, что шрамы украшают воина. Шрамы безобразят любого человека, хоть пекаря, хоть ученого, хоть маршала. Но мы выиграли бой за тебя. Всего два небольших шрама останутся на память. А потом прямо хоть к венцу веди и тамаде тосты заказывай. Кстати, у тебя невеста есть? — весело всматриваясь в Якушева, допрашивал хирург, слава о котором ходила далеко за пределами Грузии.