Расплата — страница 39 из 97

— Боже мой, — прошептала она наконец, — какой же я тогда была дурой и каких только опрометчивых слов тебе не наговорила в сердцах?

Дронов улыбнулся и покачал головой, стриженной под полубокс.

— Ты знаешь, — сказал он задумчиво, — где-то, когда-то в одной газете я прочел стихи. И были там такие слова: «Лучше быть вдовой героя, чем женой труса».

— Не надо, — воскликнула Липа, отодвигаясь. — Ради бога, не надо. Это страшные слова, Ваня. Я надеюсь и думаю…

— Быть женой героя только? — невесело рассмеялся Дронов.

— Да! — горячо воскликнула Липа. — Да! И ты не смеешь… Даже думать о смерти не смеешь. А я, а Жорка! Как мы останемся одни на земле?

— Смотри ты какая! — прошептал Иван Мартынович, кладя тяжелую руку ей на плечо. — От фронта и армии прятаться не смей, погибать тоже не смей. А как же быть прикажешь на этой проклятой войне, которая свалилась на нашу голову?

— А ты о другом постоянно думай, — грустно заметила она. — О том, как победить и не погибнуть.

Ранний июльский рассвет настойчиво вползал в их мрачноватое жилище, заставляя Дронова в сотый раз вспоминать о том, как они сюда перебирались. Чего только в тот день он не наслушался! Все соседи разинув рты наблюдали за тем, как въехала во двор полуторка, как молодой курчавый шофер распахнул скрипучую дверцу и сиплым то ли от простуды, то ли от чего другого голосом прогорланил:

— Ты, что ли, Дронов будешь, которому, когда немцы под городом, на железнодорожный узел перебираться надумалось? Забрасывай шмотки в кузов, да поехали. Немцы уже в тридцати километрах от Новочеркасска, аж возле Каменоломни, того и гляди не сегодня, так завтра в город войдут, а тебе свои квартирные условия улучшать понадобилось, ишь ты! Уж не им ли служить собираешься, инженер?

Дронов побагровел и, сжав кулаки, шагнул к шоферу:

— А ты полегче, слизняк, а то, как двину, запомнишь, какой я инженер.

Тот поглядел на его огромные кулаки и попятился:

— Да я что? Мое дело маленькое. Сказано перевезти, вот и перевезу.

При осуждающем молчании ничего не понимающих соседей Дронов и Липа сносили со второго этажа узлы и чемоданы, бросали их в кузов. Сынишка Жорка суетился у машины, с заискрившейся надеждой засыпал отца вопросами:

— А ты меня в кабину возьмешь? А с тамошними ребятами играть буду?

Иван Мартынович односложно отвечал: «Возьму», «Позволю» — и не поднимал глаз на соседей, тех самых, с которыми так дружно прожил в этом доме столько лет. Липа, краснея, теребила кожаный ремешок ридикюля, а Дронов чувствовал на себе их горькие, вопросительные и даже гневные взгляды. Никогда в жизни он не испытывал столь тягостного молчания. Лишь мелиховский казак дядя Степа, первый пловец на всей речке Аксайке, в прошлом цусимовскии матрос с поседевшими усами, широкими на концах, как спелые еловые шишки, снял с облысевшей головы фуражку с казачьим околышем и остолбенело спросил:

— Стало быть, взаправду, Ваня?

— Что «взаправду»? — грубо выговорил Иван Мартынович.

— Что нас ты, стало быть, покидаешь и на железку машинистом «кукушки» идешь. И это теперь, когда Красная Армия Новочеркасск оставляет?

— Правда, дядя Степа, — не поднимая головы, подтвердил Дронов. — Говорят, я там нужнее. А что?

— Да ничего, — развел руками старый матрос, — просто так, к слову пришлось. Ну, а если напрямки, так полагаю, что ты на фронте сейчас нужнее был бы, Ваня, чем здесь.

— Что поделаешь, так приказано, — вздохнул Дронов, сгорая от стыда, и они покинули аксайскую окраину, на которой столько лет так дружно со своими соседями прожили. Сколько презрительных взглядов ощутили в те минуты на себе Иван Мартынович и Липа, и это были взгляды людей, с которыми были всегда так близки и добры Дроновы.

После двухкомнатной квартиры на втором этаже бело-кирпичного дома с высокими окнами, открывавшими вид на железнодорожное полотно, по которому беспрерывно мчались пассажирские поезда из Новочеркасска в сторону Ростова и в обратном направлении, им пришлось довольствоваться хотя и тоже двумя, но совсем маленькими комнатами в полуподвальном помещении, куда даже днем свет неохотно просачивался, а сквозь приплюснутые окошки ничего, кроме собачьей конуры и деловито расхаживающих кур, не было видно. Низкие потолки с облупившейся штукатуркой да закопченная то ли от керосинки, то ли от примуса кухня.

Перешагнув порог, Липа остановилась, не в силах сдержать обреченного вздоха.

— Вот и все, — тихо сказала она и заплакала.

Маленький Жора с большими пугливыми глазами удивленно смотрел на растерявшихся родителей, недоумевал, зачем это решились они на этот переезд в незнакомый двор с незнакомыми мальчишками и девчонками, которые еще неизвестно как его примут. Дронов положил увесистую руку на голову жены, расчесанную на пробор.

— А ты думала, будет лучше? — осведомился он.

Липа вдруг перестала всхлипывать и посмотрела на мужа сразу прояснившимися глазами.

— Нет, что ты, — спохватилась она. — В такое время, когда льется столько крови и столько горя бродит по нашей донской земле, лишь такая дуреха, как я, могла мечтать о замысловатых тюлевых занавесках. Но я баба, Ваня, как же обойтись без слез. Нет, Ваня, я всегда и везде буду с тобой, и если даже погибать…

Иван Мартынович задумчиво вздохнул и откинул назад прядку волос, свисавшую на лоб:

— Успокойся, женушка. До этого, надеюсь, дело не дойдет.

И они начали приводить в порядок свое незавидное жилище, к которому без радости стали привыкать с первого же дня после вселения. Все было здесь новым и необычным, но не таким уже безнадежно плохим, как показалось Липе сначала.

Над ними на верхнем этаже жила семья стрелочника, уходившего на работу почти с зарей и возвращавшегося на закате, которого звали Петром Селиверстовичем. Несколько тщедушный с виду, с обвисшими усами, лысинкой и стыдливо-мечтательными глазами, был он прост, ясен и доброжелателен, как ребенок.

У Дроновых в полуподвале было мрачновато от вечного недостатка света. К тому же архитектор, планировавший дом, меньше всего задумывался над звукоизоляцией, и поэтому им, живущим внизу, всегда отчетливо было слышно, что говорится в верхних комнатах. Уже на второй день соседства рано утром Липа таинственно поднесла указательный палец к губам, призывая к молчанию, готовившегося было заговорить мужа.

— Ты, Иван, послушай, как о нас судят наверху.

Дронов затаил дыхание, а сверху в эту минуту донесся довольно решительный голос стрелочника:

— Вторично напоминаю тебе, Марфуша, что у наших новых соседей по первости небось ни керосина, ни продуктов в запасе. Ты вчера тыквенную кашу недурственно приготовила. Отнесла бы им маленький чугунок, голубушка.

— Да занята я, Петя, — прервал его женский голос. — Сам видишь, стекла мою. А чугунок снеси. Разогрей и снеси. Нешто я против. — И вскоре робкий ее повелитель уже стучался к Дроновым в дверь с горячим чугунком в руках и застенчивым тенорком объявлял:

— Вы уж не прогневайтесь, люди добрые, и не обессудьте, пожалуйста. Вам небось сейчас недосуг по первости пребывания на новой жилплощади до готовки, вот меня Марфуша к вам и командировала с этим вот скромным чугунком. Она у меня великая мастерица тыквенную кашу готовить. Возьмите, отведайте, не побрезгуйте.

Смиренно склонив голову, Липа приняла подарок, обещав никогда не забывать соседской доброты. А Петр Селиверстович с удовлетворенной улыбкой ушел к себе наверх. Он принадлежал к той категории людей, которая, сделав другим добро, всегда ощущала удовлетворение, похожее на тихую радость.

Но и у робкого, застенчивого Петра Селиверстовича один раз в месяц просыпался буйный казачий нрав. Это случалось в день получки. Поставив в раздаточной ведомости у кассира свою крючковатую подпись, стрелочник, воровато оглядываясь, чтобы никто не подсмотрел, спешно отделял от основной суммы премиальные и сверхурочные и перепрятывал в задний брючный потайной карман, собственноручно пришитый им к изнанке штанов, в коих ходил за зарплатой. Как правило, домой он их не приносил.

Зато самого Петра Селиверстовича, изрядно нахлеставшегося, успевшего угостить всех знакомых, кто попадался ему навстречу, действительно приводили домой не совсем крепко державшиеся на ногах его дружки. Он же, обнимая их за прочные обожженные солнцем шеи, малость припахивающие мазутом, горланил из последних сил на всю окрестность:

— Гром победы раздавайся, казаки на штурм идут.

Но это случалось, как мы уже сказали, лишь один раз в месяц. Все же остальное время от получки и до получки он работал безупречно, и не было случая, чтобы по его вине случалось какое-либо происшествие. А вольность — так что поделаешь, на нее даже сам начальник станции закрывал глаза и никогда не ставил вопроса перед месткомом о том, чтобы снять фотопортрет Петра Селиверстовича с доски ударников труда. Даже и в том кульминационном случае, когда после одной из получек доставили его домой в состоянии, когда он уже не мог петь своего любимого марша: «Гром победы раздавайся…» В тот раз, опасаясь навлечь на себя гнев его супружницы, лаконично осведомившись друг у друга «Куда класть?», сотрапезники положили его на летнюю веранду, так как за дверью раздался ничего им хорошего не обещавший лязг сбрасываемых строгой Марфой Семеновной запоров.

Таковую слабость имел Петр Селиверстович, а в остальном был он добрым тишайшим человеком, ласковым и отзывчивым ко всем людям, с которыми общался. Словом, если все это учесть, то легко будет понять, что жизнь Дроновых на новом месте, несмотря на нет-нет да и прорывавшиеся у Липы вздохи, потекла далеко не так горестно, как можно было бы предположить.

Коричневый дом, в котором они теперь обитали, стоял на взгорке, парадным входом упираясь в глиняный срез бугра. Окна тыльной стороны его выходили на железнодорожную насыпь и видневшийся за нею обширный луг, покрывавшийся весной полой водой. К путям от дома вела узкая невымощенная крутая дорожка, которая после дождя становилась предательски скользкой, так что их сынишка Жорка не однажды возвращался с гуляния изрядно перепачканным, отчего явно не вызывал у Липы восторга. Однако веселая и отходчивая, она шумела на него лишь для острастки. На самом же деле губы ее не однажды вздрагивали от смеха, когда уводила она с гулянки сына, чтобы как следует отмыть его на кухне, для порядка наградить тумаком и взять с него слово, что это было в последний раз. А этих «последних разов» у Жорки было столько же, сколько и у всех его ровесников.