[67] о зверствах, которые совершают там монгольские солдаты?
— Монгольские солдаты? — повторил Антон. — Что ты имеешь в виду, Факе? Что пришло время душить газом монголов?
— Нет, сволочь паршивая, — сказал Факе и так глянул на Антона, что тот испугался. — Я не знаю, куда ты клонишь, но зато точно знаю, что мой отец был прав во всем, что касалось коммунистов. Все, что ты слышишь теперь, он говорил еще тогда. И не случайно эти паршивые коммунисты его убили. Этот же самый сброд, вон они мечутся по крыше, нацепив каски на свои дерьмовые головы. Нет, ты, конечно, должен их защищать. Подумай сам! Они знали, что с вами может случиться, и все-таки застрелили его перед твоим домом. Им было наплевать на вас, иначе они спрятали бы труп. Но это убийство ни на секунду не приблизило конец войны.
Он встал и пошел со своим стаканом к столику, где стояла газовая плитка и где Антон оставил открытую бутылку пива. Тут Антон заметил, что печка так и не зажглась; он тоже встал, оторвал полоску бумаги от газеты, зажег ее и бросил на черную, блестящую пленку нефти. Он налил себе еще вина и, так как Факе стоял, тоже остался стоять. Снаружи снова послышались крики и вой сирен.
— Моя семья, — сказал Антон, положив свободную руку себе на затылок, — истреблена не коммунистами, а друзьями твоего отца.
— Но коммунисты знали, что это должно случиться.
— Таким образом, это их вина…
— Конечно. Чья же еще?
— Факе, — сказал Антон, — я понимаю, что ты стараешься защитить отца. В конце концов, он был твоим отцом. Но если бы твой отец был моим отцом, если бы все было наоборот, ты его тоже защищал бы? Давай уж называть вещи своими именами. Твой отец был умышленно убит коммунистами, потому что они считали, что он должен быть убит. Но моя семья была безвинно уничтожена фашистами, к которым принадлежал и твой отец. Разве не так?
Факе чуть повернулся, но продолжал стоять спиною к Антону, склонив голову и не шевелясь.
— Ты хочешь сказать — мой отец виноват в том, что твоя семья погибла?
Антон понял, что теперь он будет цепляться к каждому слову. Над камином висело высокое зеркало с резной рамой, купленное за десятку на барахолке, чтобы комната казалась больше: в помутневшем от времени стекле он увидел, что Факе закрыл глаза.
— Почему, — спросил Антон, — ты не можешь просто любить своего отца и не искать ему оправданий? Любить святого — не велика заслуга. Так же просто, как любить животных. Почему ты не скажешь: мой отец совершил ошибку, но это мой отец, и я его люблю.
— Но он не совершал ошибки, черт побери! По крайней мере не в том, что ты имеешь в виду.
— А если бы ты теперь точно знал, — продолжал Антон, обращаясь к спине Факе, — что он совершал ужасные вещи… не знаю, что… но представь себе… ты бы все так же его любил?
Факе повернулся, посмотрел на него и зашагал взад и вперед по комнате.
— Ошибка… ошибка… — проговорил он. — Да, теперь они называют это так, но, между прочим, думают о коммунизме в точности как он. Послушай-ка, что творится на улице, чем тебе не Восточный фронт? А что касается евреев, так он не знал о том, что с ними делали. Никогда не знал. Ты не можешь упрекнуть его за то, что немцы делали с евреями. Он работал в полиции, он выполнял свои обязанности, как его когда-то учили. Он и до войны приходил к людям домой, и арестовывал их, и тоже не знал, что с ними происходило дальше. Конечно, он был фашист, но он был хороший, просто у него были такие убеждения. Он считал, что в Голландии многое нужно изменить, что нельзя жить так, как при Колайне[68], когда ему приходилось стрелять в рабочих. Он не был дерьмовым попутчиком, как почти все голландцы. Если бы Гитлер выиграл войну — как ты думаешь, многие голландцы были бы сегодня против него? Не смеши меня, приятель. Только когда он почти проиграл, все эти трусы оказались в Сопротивлении.
Печка, в которой скопилось слишком много нефти, начала глухо, ритмично стучать. Факе окинул ее взглядом специалиста, сказал: «Что-то там не в порядке», но не переменил темы. Держа стакан обеими руками, он уселся на подоконник и спросил:
— Знаешь, когда мой отец стал членом НСД? В сентябре сорок четвертого, после Шального Вторника, когда дело было проиграно и все поддельные фашисты сбежали в Германию или оказались вдруг давними участниками Сопротивления. Он считал, что должен был так поступить, мать нам часто это рассказывала. За эту убежденность они его и застрелили, ни за что другое. И твоей семье это тоже стоило жизни. Если бы они не сделали этого, твои родители остались бы живы. А мой отец отсидел бы пару лет в тюряге и давно уже вернулся бы на старую работу, в полицию.
Он поднялся, подошел к роялю и нажал несколько клавиш в среднем регистре; звуки, смешавшись с буханьем печки, напомнили Антону Стравинского. Каждое слово Факе увеличивало его головную боль. Как уютно ему среди собственной лжи! Это все из-за любви, безумной любви.
— Послушать тебя, — сказал он, — так, конечно, было бы справедливым, чтобы имя твоего отца тоже увековечили на памятнике.
— На каком памятнике?
— Около нас, на набережной.
— Там теперь памятник?
— Я об этом тоже не сразу узнал. На нем написаны имена моих родителей и тех двадцати девяти, заложников. Может быть, нужно добавить туда еще одно имя — Факе Плуг?
Факе посмотрел на него, хотел что-то сказать, но вдруг всхлипнул. Это вышло как бы против его воли, словно всхлипнул не он сам, а кто-то другой.
— Проклятье… — сказал он, но неясно было, относится ли это к тому, что сказал Антон, или к тому, что он всхлипнул. — Когда твой дом горел, нам сообщили о том, что наш отец погиб. Задумывался ли ты когда-нибудь об этом? Я — да, о том, что с тобой произошло, ну — а ты обо мне?
Он отвернулся, потом снова повернулся к Антону, провел в растерянности рукою по глазам — и вдруг схватил булыжник. Он оглянулся, посмотрел на Антона, поднявшего руки, словно желая защитить лицо, и крикнувшего: «Факе», размахнулся и швырнул камень через всю комнату, прямо в зеркало. Антон пригнулся, но успел увидеть, как стекло раскололось на огромные куски, как куски эти посыпались, разбиваясь, на чугунную крышку печки, стучавшей теперь чуть реже; камень грохнулся на каминную полку и остался там лежать. И, глядя с колотящимся сердцем на весь этот разгром, он услышал шаги Факе, быстро сбегавшего по лестнице.
Последний осколок выскользнул из рамы и, звеня, разлетелся вдребезги. Вслед за тем крышка печки с глухим ударом подскочила вверх и выпустила в комнату облако сажи. Антон закинул руки за голову, переплел пальцы и глубоко вздохнул. Разбитое зеркало, взорвавшаяся печка, крики на улице, — если бы не жуткая головная боль, он расхохотался бы. До чего же все бессмысленно! Сажа летала по комнате, и он знал, что понадобится по крайней мере несколько часов, чтобы навести порядок.
Вдруг он услышал, что Факе снова поднимается по лестнице, и только тут осознал, что не слышал хлопка закрывающейся двери. Непроизвольно поискав глазами что-то, чем можно было бы защищаться, он схватил теннисную ракетку. Факе появился в дверях и оглядел разоренную комнату.
— Я хотел тебе еще сказать, — проговорил он, — что никогда не забуду того случая в классе.
— В классе?
— Как ты вошел в класс, когда я сидел там в этом клоунском костюме.
— Господи, — сказал Антон. — Еще и это.
Факе стоял у двери. Казалось, он решил наконец подать Антону руку, но только приподнял ее немного и, повернувшись, снова пошел вниз. Слышно было, как захлопнулась за ним дверь внизу.
Антон осмотрелся. Хлопья жирной сажи оседали на вещи. Хуже всего это для книг и секстантов; хорошо еще, что рояль был закрыт. Сначала нужно прибрать, болит у него голова или нет. Он отдернул шторы и широко открыл окна. В комнату ворвался шум, и он посмотрел на осколки. Оборотная сторона их была матово-черной. В раме торчало еще несколько острых кусков и видны были темно-коричневые планки, когда-то заклеенные давно оборвавшейся газетной бумагой; два позолоченных putti[69] с блюдом фруктов и хвостиками из листьев смотрели на него, как всегда, по-ангельски. Сначала нужно убрать камень. Его можно просто выбросить из окна, никто и не заметит. Осторожно, чтобы не поскользнуться на стекле, устилавшем циновки, он подошел к камину и, взяв в руку булыжник, прочел то, что было написано на обрывке газеты, торчавшем в раме зеркала: Nel di 2 Luglio 1854. Solennizzandosi con sacra devota pompa nell’ Augusto tempio di Maria SS. del Soccorso…[70]
Не случись того, что случилось, он никогда не узнал бы об этом.
Четвертый эпизод1966
Ну, а что касается любви, то тут он пустил все на самотек. Каждые несколько месяцев появлялась новая девушка, садилась на продавленный диван, забираясь на него с ногами, — и в такой вечер ему в который раз приходилось объяснять, как работает секстант. Но это ему никогда не надоедало. Эти великолепные медные инструменты, их зеркальца, шкалы и маленькие телескопы, связывающие между собою ночную Землю и звезды, завораживали его. Девушки, как правило, ничего в этом не понимали; они понимали только, что он рассказывал об этой своей страсти с нежностью, которая чуть-чуть распространялась и на них. Иногда диван пустовал по нескольку недель кряду, но он не слишком огорчался: не в его правилах было идти в бар, чтобы там кого-то подцепить.
В 1959 году он сдал докторский экзамен, получил место ассистента-анестезиолога и снял большую, светлую квартиру недалеко от Лейденской площади. Каждое утро он ходил пешком на работу в Больницу королевы Вильгельмины, ту самую, что во время войны с немцами была переименована в Западную больницу. На улицах этого, расширившегося с тех пор, больничного комплекса всегда была толчея машин «скорой помощи», посетителей и пациентов, которым разрешено было выходить, и они совершали небольшие прогулки в своих полосатых пижамах, накинув сверху пальто. Врачи перебегали в развевающихся белых халатах из одного здания в другое. Проезжающие на велосипедах медсестры смотрели иногда с особой нежностью на Антона, который шел чуть наклонив голову, отбрасывая назад падающие на лоб волосы, немного шаркающей походкой, — и тогда они попадали на его диван. Один-единственный раз ему пришлось пройти мимо здания, где когда-то помещался «Лазарет», но о Шульце, которого внесли туда — умирающим или уже мертвым, — он думал все реже.