— Папа?
— Да?
— А что такое война?
— Большая ссора. Когда две группы людей хотят поотрывать друг другу головы.
— Может быть, и не такая большая ссора, — сказала Саския.
— Ты так думаешь? — засмеялся Антон.
На кладбище вокруг могилы образовался тесный круг, так что семье Стейнвейка ничего не было видно. Сандра заскучала, Саския взяла ее за руку и увела с собою. Антон слышал, как, двигаясь у него за спиной, она читала надписи на памятниках и объясняла их Сандре. Время от времени он поднимал лицо к палящему солнцу; одежда прилипла к телу, но он не обращал на это внимания. Тихие разговоры в задних рядах умолкли, когда заговорила вдова, но и это прошло мимо него, растворившись среди летнего дня. Пролетающим птицам они должны были казаться маленькой, темной дыркой в земле, похожей на зрачок глаза, глядящего в небо из середины огромного, зеленого польдера.
После того как в доме священника, последними в очереди, они получили наконец возможность выразить соболезнование вдове, они прошли меж отъезжающими машинами к кафе на противоположной стороне площади. Несколько столиков снаружи были заняты местными жителями, внутри тоже было очень оживленно. Толчея возле стойки, столы сдвинуты вместе, галстуки ослаблены, пиджаки сняты, все наперебой заказывали пиво, кофе и глазунью с ветчиной. Музыкальный автомат играл Strangers in the Night[78]. Министр тоже был здесь; он разговаривал с бургомистром и писал что-то на обороте сигаретной коробки. Здесь были и известные писатели, и даже пользовавшийся скандальной славой лидер движения прово. Саския предложила пойти в другое кафе, но тут вошел ее отец, и с ним — еще семеро, из которых Антон знал, может быть, двоих-троих; они прошли к большому столу в задней части зала, который, очевидно, был заказан заранее. Увидев свою дочь и Антона, Де Грааф позвал их с собою.
За столом он устроил настоящее представление. Общий разговор как бы раскололся натрое, и Де Грааф в своей части компании оказался в положении защищающегося, но это нисколько не мешало ему добродушно шутить, что типично для человека, привыкшего, что его слушаются. Какой-то мужчина со светлым вихром и белесыми бровями, наклонившись вперед, сказал ему, что он превратился в старого мудака. Как могло прийти ему в голову сравнивать Фронт Освобождения Южного Вьетнама с нацистами — он, верно, думает, что американцы так и остались американцами времен войны. Но американцы изменились, они стали похожи на нацистов. А Де Грааф хохотал, откидываясь назад и хватаясь вытянутыми руками за край стола, так что сидевшим справа и слева тоже приходилось откидываться. Поредевшие седые волосы и значительное выражение лица делали его похожим на председательствующего на совете директоров.
— Мой славный, добрый Яап, — начал он начальственно, но Яап перебил его сразу:
— Только не надо мне рассказывать, что я забыл, как американцы нас освободили.
— Я совсем не об этом хотел сказать.
— Я не уверен. Я-то ничего не забыл, это ты забыл кое о чем.
— Можно узнать, о чем именно? — спросил Де Грааф иронически.
— Что русские освободили нас точно так же, как американцы, хотя мы и не видели их на наших улицах. Они разбили немцев. Эти же самые русские, которые сейчас во Вьетнаме помогают сражающимся за правое дело.
Человек, сидевший слева от Де Граафа, произнес ледяным тоном:
— Давайте-ка оставим подобные разговоры, это не наше дело.
— Но я говорю правду! — крикнул Яап. — Русские десталинизированы, а американцы превратились в убийц.
Мужчина слева вежливо улыбнулся в усы, показывая, что, пожалуй, он согласен с Яапом, но у того нет шансов на победу.
— Сплошь — коммунисты паршивые, — удовлетворенно заметил Де Грааф, адресуясь к Антону. — Ребята — что надо.
Антон улыбнулся в ответ. Было очевидно, что разговор этот — часть игры, в которую они иногда играли.
— Да-да, — подхватил Яап, — отличные ребята. Но начиная с сорок четвертого, Геррит, ты боролся уже не против бошей, а только против отличных ребят.
Антон знал, что тестя звали не Герритом, а Годфридом Леопольдом Джеромом; в этой компании, кажется, все обращались друг к другу по подпольным кличкам времен Сопротивления. И Яап, конечно, вовсе не был Яапом.
— А против кого мне было бороться? Бошей-то разбили! — Де Грааф невинно посмотрел на Яапа. — Что же, по-твоему, мы должны были согласиться сменить одну тиранию на другую? — Улыбка медленно сползала с его лица.
— Сука, — сказал Яап.
— Лучше поблагодарил бы нас. Если бы в сорок пятом тебе удалось добиться победы, тебя не исключили бы из партии, как теперь, но зато поставили бы к стенке. При том положении, которое ты занимал, — уж точно. Как Сланского — я как раз в то время работал в Праге. Так что благодари Военное правительство за то, что остался жив. — Так как Яап молчал, Де Грааф добавил: — Все-таки лучше оказаться на свалке истории и стать менеджером футбольного клуба, чем погибнуть, не так ли?
Полный мужчина, сидевший справа от Де Граафа, — известный поэт, во взгляде косых глаз которого было нечто сатанинское, — скрестил руки на груди и засмеялся.
— По-моему, — сказал он, — разговор развивается отлично.
— О да, — отвечал Яап, пожимая плечами, — в споре со мной ему не трудно оказаться правым.
— Ты помнишь эти строки Шурда[79]? — спросил Де Грааф и, подняв указательный палец, продекламировал:
Народ, поддавшись прихоти тирана,
Не только жизнь и все добро теряет —
Свет исчезает тоже.
— Поэзия для этого не годится, — сказал человек с усами. — Найди еще оправдание бомбардировкам деревень напалмовыми бомбами. Ладно, это всего лишь Азия. Впрочем, ты и во время индонезийских дел играл какую-то странную роль. Всякое такое — «Индию упустить — несчастье породить». Да и стихи плохие, по-моему, спроси специалиста.
— Не слишком гениальная строфа, — откликнулся поэт.
— Слыхал? Кстати, эти «полицейские акции» тому же Шурду стоили нескольких лет жизни. А с тех пор, как мы потеряли Индию, дела у Нидерландов пошли лучше, чем когда-либо.
— Благодаря плану Маршалла, дорогой Хенк, — сказал Де Грааф сладким голосом. — Американцы, помнишь таких?
— Они были перед нами в долгу, нечего их за это благодарить. Американская революция финансировалась амстердамскими банкирами. Когда она была всего-навсего восстанием в одной из английских колоний, дорогой Геррит. Помощь по плану Маршалла, кстати, мы выплатили до последнего цента, но я сильно сомневаюсь, что нам вернули хотя бы цент из тех денег, что мы им давали в восемнадцатом веке.
— Это надо проверить, — сказал Де Грааф.
— Я тоже не коммунист. Но я — антифашист. И, так как коммунизм — самый большой враг фашизма, я — анти-антикоммунист. Вот и все.
— Знаешь, почему он участвовал в Сопротивлении? — спросил вдруг Яап, резко наклоняясь вперед. — Знаешь, для кого он все это проделал? Для принцессок… — Последнее слово он произнес с такой интонацией, будто его вот-вот вырвет.
— Безусловно, — сказал Де Грааф, и на лице его снова появилась самодовольная усмешка.
— Обыкновенный ораньефашист[80] — вот кто ты, и больше ничего.
— Я, пожалуй, выйду на улицу, — сказала Саския и встала. — Мне это не интересно. Привет.
Пока Де Грааф выкрикивал в ответ, смеясь: «Почетное звание, почетное звание», Антон приподнялся. В толпе на мгновение мелькнуло лицо женщины, на которую он обратил внимание в церкви. А его тесть продолжал смеяться: наконец-то он оказался в положении, в котором чувствовал себя наилучшим образом.
— Вам не понять тайного очарования монархии! — крикнул он озорно. — Что может быть красивее и отраднее для души, чем дворец Сустдайк[81] вечером? Все окна освещены, черные лимузины подъезжают и отъезжают, приказания разносятся над газоном. Кавалеры в парадных мундирах, с блестящими саблями, и дамы в вечерних туалетах, сверкающих драгоценностями, поднимаются по лестницам, и на площадках их приветствуют молодые, красивые морские офицеры. В залах — сияние люстр, лакеи разносят на больших серебряных подносах хрустальные бокалы с шампанским, иногда увидишь мельком кого-нибудь из королевской семьи. Если Бог даст, даже Ее Величество! А далеко за заборами, под моросящим дождем, позади полицейских кордонов — чернь…
— Да ты и правда так думаешь, черт побери! — крикнул вдруг поэт, который утверждал, что разговор развивается отлично. — Боже мой! Если бы я был такой сволочью, как ты, я бы не смог написать ни одной буквы! — Изо рта у него вылетела капелька слюны и попала на синий лацкан пиджака Де Граафа, рядом с орденом в петлице.
— Что, по мнению специалистов, явилось бы благом для отечественной литературы, — сказал Де Грааф.
— Не позволяй, чтобы тебя дразнили, приятель, — сказал Хенк взбешенному поэту.
Де Грааф достал платок и промокнул белый пузырек. Его серый галстук, изогнувшись красивой петлей, вылезал из выреза жилета. Даже Яап рассмеялся. Человек, сидевший с другой стороны от поэта, известный издатель, сильно потер руки и сказал возбужденно:
— Горячий денек сегодня!
— Эта чернь, — заметил Хенк, — недавно бросала в Амстердаме дымовые бомбы в королевскую семью.
— Дымовые бомбы… — заметил Де Грааф с глубоким пренебрежением.
— И тебе это будет стоить головы, — продолжал Хенк, обращаясь к кому-то, стоящему позади Антона.
Антон повернулся и понял, что тепло, которое он все это время чувствовал затылком, исходило от мощной кальвинистской задницы министра. Очевидно, он тоже услышал слова Хенка и ответил:
— Вполне возможно.
— И что тогда?
— Тогда я пропущу еще стаканчик.
Он поднял свой стакан джина, обменялся взглядами с Де Граафом и отвернулся.