Расплавленный рубеж — страница 33 из 34

Роман вышел из подвала, навстречу ему в упор щелкнул затвор фотоаппарата, липко, как плевок. Он разглядел глаза, укрытые за толстыми линзами очков, укора в них не было, но Романа передернуло.

– Ну если эта ворона слепая сюда добралась, быть немцу битым! – вслух прокричал Лямзин.

Поправив каску, он скрылся за развалинами. Заборы и мелкие хозпостройки немец выжег еще в июле, деревья и кустарник вырублены, обзор к реке должен быть чистым. Солдаты поднимали клубы пепла, падали в сажу, перекатывались, перемазанные как черти. Лямзин заметил, как умело бил из пулемета чумазый каракалпак.

– Кажись, мой крестничек! – проговорил он после короткой автоматной очереди. – А может, и ошибся я: они все на одну рожу.

Каракалпак вскочил, перекатил пулемет на цельнометаллических колесах, снова улегся, поливая свинцом огрызавшиеся огнем склоны. Лямзин перебегал, кувыркался в кирпичных руинах, экономно добивая автоматный диск, услышал, что пулемет молчит. Поискал глазами своего «крестника». У заглохшего пулемета растянулось маленькое, перепачканное сажей тело, узкие глаза перед смертью расширились, больше не раздражали Лямзина своей непохожестью на нормальные глаза. Сашка Лямзин выругался, с горечью простонал:

– Парень… как же тебя угораздило?

Два других каракалпака выставили из своего неглубокого укрытия ампуломет. Стеклянные сферы, пущенные «шайтан-трубой», с легким плюханьем полетели одна за другой. Средь немецких позиций распустились шесть огненных цветков. Седьмой шар угодил если не в саму пулеметную щель, то лопнул близко с нею – наружу выпрыгнули люди-факелы, горевшие белым фосфорным огнем, который даже земля не в силах потушить. От вопящих фигур кинулись прочь еще не охваченные пламенем, подхлестнутые страхом соседи. Огненный меч Архистратига гнал врагов вспять.

Роман видел это орудийное укрытие. В мощных стенах старой церкви укрылась ненавистная пушка. Она обездвижила второй танк, опрокинула нашу сорокапятку, едва успевшую вступить с ней в дуэль. Наверняка ее снаряд разорвал в клочья фотографа. Пушку надежно прикрывали пулеметы, растыканные на куполе, колокольне, соседских домах. Их с трудом выбивали снайперы или умелые гранатометчики, но прислуга у замолчавшего было пулемета быстро менялась, снова прижимала штурмовые группы к земле. Нужны были танки. Напуганные спрятанной в церкви пушкой, они теперь были укрыты под бугром, в мертвой зоне. Роман медленно полз, его замечали, по нему стреляли, теряли из виду, снова находили. Пуля пробила левое предплечье, рука ослабла, но еще шевелилась, на нее пока можно было опереться. Вторая пуля чиркнула по каске. Перед носом, в пяти метрах от его головы, разорвалась граната. Осколок цокнул по каске, она смягчила удар. Правый глаз теперь ничего не видел, его заливало кровью. С каждым новым повреждением Роман только распалялся, злость нарастала.

Он бросил одну гранату, она угодила в стену. Вторая не долетела. Роман прополз еще десяток шагов. Третья шла хорошо, упала перед самой амбразурой, не разорвалась, скатилась обратно под уклон и на полдороге рванула. Боезапас весь вышел. Роман поводил глазами. В шаге от его руки из-под груды кирпича торчала нога в серо-зеленой штанине, из короткого голенища показалась немецкая граната на деревянной ручке. Находка, может быть, и улетела бы удачно, если б не пуля, пробившая левую руку в новом месте. Роман снова чуть не подорвал сам себя. Воевать было нечем, не осталось ни сил, ни заряда.

А смерти покорной от меня ты, гад, все равно не дождешься…

Что-то давило в бок. Роман полез рукой к поясу, достал заветную гранату с памятной царапиной. Заговоренный талисман, табу на растрату.

Ты меня уже один раз выручала, и теперь не подведи.

Роман зацепил кольцо за торчавший из земли штырь, рванул на себя гранату, с подскоком бросил и зарылся носом в битый кирпич. Куда попало и как взорвалось граната – не видел, слышал только, как пулеметный дождь разбирал по камешку его утлое укрытие. Звенели по каске обломки пуль и кирпичная крошка, пробивая гимнастерку, вонзались в кожу. На бугре загрохотали тяжелые КВ, позади злее огрызнулись стволы сотоварищей. Роман облегченно выдохнул, здоровой рукой достал из кармана перевязочный пакет, наскоро перемотал две дырки в руке.

Чижовка не заканчивалась церковью. Гремело с высоты водонапорной башни, из розариума, превращенной в крепость трехэтажной школы. Все еще лупили из стволов, они образовывали в цепях атакующих проплешины, пробивали броню танков.

Зря ты подумал, что можешь залечь, затаиться, дождаться, когда придут другие и доделают твою работу. И раны твои филонить права не дают. Ты ничем не лучше тех, кто сейчас кровью исходит.

Роман побежал к церкви. Из провала в стене еще курился дымок от заветной гранаты. Прибежали еще два бойца. Один показывал влево, торопливо объяснял:

– Танки… из ложка лезут. Да вон, через лощину…

– Надо встренуть, – скупо бросил второй.

Они протиснулись через пролом в закругленной алтарной стене. У орудия вповалку лежала посеченная прислуга. Был лишь один уцелевший, он тряс контуженной головой. Сквозь входы в фанерном иконостасе светился проем окованных железом входных дверей.

Втроем молча собирали пушку, разворачивали, катили через церковь к выходу. Пушка выскочила на паперть, раскинула станины. Роман встал у замка, щелкнул задвижкой, открывать-закрывать ее можно и однорукому. Он обвел глазами пылавшую Чижовку. Отсюда не видать порушенный очаг, давно бывший родным, но верилось, что табличка с номером и дядькиной фамилией все еще висит на столбе. Вспомнились давно забытые названия: Ремесленная гора, Большая Стрелецкая, Пушкарская, Вылоск. Первородные прозвища со времен основателей Города. Их исчезнувшие могилы теперь сотрясались под землей. Триста пятьдесят лет они держали своими костями эти склоны, не давали им оплыть. Тени забытых предков снова вышли на поле боя.

Наводчиком к пушке сел человек не случайный: со второго снаряда лезший по лощине танк пыхнул черным жаром, юзом пополз на уклон, уперся в бетонное колодезное кольцо. Был еще один выстрел, а может, два или три, Роман не успел запомнить.

После вспышки и грохота он приоткрыл глаза, теперь они оба были залиты кровью. Сквозь пелену он все же видел кусок утреннего неба и одинокое облако на нем. В голове билась одна лишь мысль: «Я все еще жив… я все еще… я все… я…»

27

Почерневший от старости столб. На ржавой скобе, вбитой в его верхушку, сверкал керамический колпачок, на нем, раскачиваясь, поскрипывал обрывок провода. Колпачок сливался с белой пеленой, и казалось, провод висел в воздухе, сам по себе. В небе появилась четверка «илов».

Оплывшей свечой торчал из сугробов Город. В нагромождениях и обломках с трудом узнавались очертания, кварталы, отдельные здания. Высохшим скелетом стоял Одинокий Монах – колокольня Митрофаньевского монастыря. Остальные безглавые церкви утонули в развалинах и снегах, обезличились. В бинокль было видно, что Петровский сквер изрезан траншеями, а памятник императору-флотоводцу исчез – сиротливо стоял гранитный постамент. Ни одной живой души – снег и камни. Хребты обгорелых зданий обратились в необитаемые скалы. Бело-черное безмолвие. Пустыня. Безжизненная Арктика.

Костя уговаривал ребят из боевого охранения:

– Да, мужики, клянусь: это мой родной Город, я в нем вырос. Я разведчиком все лето был, пять раз на правый берег плавал… и четыре раза вернулся без приключений.

– А на последний что ж случилось? – спросил старший.

Костя отодвинул на сторону шарф, задрал подбородок. Оголилась незарубцованная лунка пулевого ранения. Солдаты подошли ближе, стали рассматривать шею. Костя распахнул ворот полушубка, на свитере серебром блеснула медалька.

– И зачем ты туда прешься? – кивнул старший в сторону реки.

– Забрать кое-чего надо, с лета лежит.

– А до весны подождать или до ночи хотя бы?

– Ночью, боюсь, не найду. И вещь капризная, весны ждать не может.

Старший побарабанил по прикладу автомата, глянул на одного из своих солдат:

– Никитенко, снимай маскхалат. Кожухов, сгоняй в землянку за «тестом».

Пока Костя переодевался в белый костюм, старший все приговаривал:

– Ну не весны б ждал, а самую малость. Немец до весны тут не останется, скоро турнем.

Костя не спорил, молча улыбался, соглашаясь, кивал. Из убежища принесли миску размельченного в муку мела, развели его с водой, этой болтушкой покрасили лица Косте и сопровождавшему его солдату.

– Где мины растянуты, помнишь? – спросил старший у своего солдата.

– Обижаешь, – сказал солдат так, будто и впрямь обиделся.

Поползли гуськом, Костя замыкающим. В его памяти возродился оскал того немецкого офицера, его глаза, в секунду изменившиеся. До этого мига он водил стволом пистолета перед носом Кости, но во взгляде не доставало этой последней, убийственной решительности, чтобы выстрелить… и вдруг она появилась! Костя не успел испугаться, лишь увидел замершую мушку пистолета, закрывшую глаз целившегося немца. Последовал удар пули в шею и падение. В воздухе Костю развернуло, он упал лицом вниз. Дно ямы, на край которой поставил его немец перед тем, как выстрелить, было усеяно битым кирпичом. Подойдя к яме, немец свалил в нее носком сапога увесистый осколок кирпича. В Костю он не попал. Парнишка не потерял сознание, чувствовал, как заливает горло кровь, но затих, не шевелился. К офицеру подошел еще один немец, вдвоем они долго стояли, разглядывали свежий труп, никак не уходили. Или Косте казалось, что они долго болтают. Наконец они ушли, и только тогда Костя понял, насколько ослаб. Он долго выползал из ямы. Сколько шел задворками по безлюдному Городу, перебегал улицы, пересекал открытые площадки, он и сам бы не ответил. Кровь запеклась, больше не сочилась из отверстия в шее. В полубреду переплыл он реку, набрел на пост. Рана на шее долго зарастала, он не мог пить, глотать, говорить. На госпитальной койке иногда вспоминал солдата, которому помог перейти вброд реку.