Распни Его — страница 24 из 82

Ему представилась Россия, поднявшая меч для защиты маленького сербского народа, для защиты свободы, чести, права и правды. Представилась не в образе величавой, царственной, порфироносной жены, но в виде простой крестьянки в платочке, с застывшим, невыплаканным горем в глазах, согнувшейся под тяжестью непосильной ноши, под тяжестью креста.

Сердце Государя пронизала острая жалость к русской женщине, к русской матери, у которой война отняла сыновей, к жене, оставшейся без мужа-кормильца. Он был по душе крестьянский царь; жалел искренно простых бедных людей, которые несли на своих плечах все государственные тягости, нужды, пользовались малым, не притязали на многое, а в минуту военной грозы шли безропотно защищать родную землю от врагов.

Гулко пробили у Ивана Великого два часа. Как по команде, будя тонкую серебристую мглу, отозвались колокола московских церквей. Государь окончательно проснулся. Понял, что он находился в состоянии полусонном, полубредовом, промежуточном, когда человек полубодрствует, полудремлет и когда сознание притушено, пригашено, находится как бы в полумраке. В глазах еще стоял скорбный образ согнувшейся русской женщины в слезах. В ужасе перед страшным роком он думал, что потечет потоками кровь народа, что самые молодые, здоровые и сильные пойдут на поля брани и многие из них никогда не вернутся назад. Он знал, что неизбежно будут множиться по лицу родной земли горе, беды и слезы. Знал, что будет разносить по полям ветер страшный воющий плач осиротелых матерей, жен и сирот. Знал и… плакал.

С начала войны Государь неустанно колесил по родной земле: встречал и провожал войска, идущие на фронт, молился вместе с ними, благословлял их на великий подвиг биться смертным боем с врагами, вливал в их души ту грозную русскую силу, которая множество раз проявлялась потом на полях, обагренных кровью.

Государь оставался внешне спокойным. И только Бог да Государыня знали, какие душевные терзания переживал человек, считавший себя ответственным за исторические судьбы России. В первом «военном» письме Государыня писала мужу:

«Мой родной, мой милый! Я так счастлива за тебя, что тебе удалось поехать, так как я знаю, как глубоко ты страдал все это время. Твой беспокойный сон доказывал это.

Это путешествие будет маленьким отдыхом для тебя, и я надеюсь, тебе удастся повидать много войск. Могу себе представить их радость при виде тебя, а также и твои чувства.

Только бы хорошие известия в твое отсутствие, ибо сердце обливается кровью при мысли, что тяжелые известия тебе приходится переживать в одиночестве.

Уход за ранеными служит мне утешением, и вот почему я даже в это последнее утро намерена туда идти, в часы твоего приема, для того, чтобы подбодрить себя и не расплакаться перед тобой»…

И не дожидаясь ответа, полная нетерпения, Царица писала ему на следующий день новое длинное письмо, информируя подробно обо всем, что произошло в его отсутствие:

«О любовь моя, как тяжко было прощаться с тобой и видеть это одинокое, бледное лицо, с большими грустными глазами в окно вагона»…

Картина за картиной, как на экране, проходили перед Государем города, которые он посетил, люди, которых он видел; проходила вся Россия, пришедшая в движение. Вспомнил трогательный, яркий случай. В Новочеркасске, при выходе из собора, ему поклонился старик-казак, высокий, стройный, с большой белой бородой, в военной форме, с вахмистерскими лычками, с колодкой Георгиевских крестов и медалей, «забалканец», как его называли. Он сказал:

— Царь-батюшка, в турецкую кампанию я видел твоего деда — Царя-Освободителя; после я видел твоего родителя — Царя-Миротворца; ныне вижу тебя — Царя-Благочестивейшего. Господь сподобил меня жить при четырех Императорах. Но я еще силен и готов снова пойти воевать за матушку-Россию и за мой славный тихий Дон…

Но были и в этот вечер моменты, когда Государь не мог вспомнить, о чем он думал. Происходили какие-то странные провалы и обрывы в сознании. Набегала волна и уносила целиком в таинственную тьму, как бы в небытие, когда казалось, что в цепи мыслей получались зияющие пустоты, как будто никаких мыслей вовсе не было.

— О чем я думал? — спрашивал себя, очнувшись, Государь. — Что со мною? — И не мог вспомнить. Но знал твердо, что он, несомненно, о чем-то думал и что мысли его были нерадостными. Им овладевала та безотчетная тревога, которая, набегая волнами, не давала ему покоя, как ни старался он отпугнуть ее или утолить ее остроту. Она, как ржавчина, точила неустанно душу и сердце.

Однако, оторвавшись от Петербурга, Государь, несомненно, почувствовал успокоение расходившихся нервов. Во время пути его встречали подданные и радостными криками приветствовали. Значит, не было у них той специально петербургской вражды и ненависти, которые родились в салонах, в Думе, в подполье и которые усердно насаждали в рабочих кварталах профессиональные пропагандисты.

Подкладывая поленья, Государь вспомнил впечатление давно позабытых лет. В детстве он любил смотреть на пылающий камин, на золотистое мерцание раскаленных углей; ему нравились полутьма, таинственность, багровые отблески огня на лице и нежное, ласкающее тепло. На душе стало мягче, тише, покойнее.

Ложась спать, Государь, по обыкновению, молился. «Отче наш, Иже еси на небесех», — читал он раздельно, внятно и поминутно крестясь. Всякий раз он находил в словах молитвы что-то близкое, сливающее его с огромным миром, с беспредельными космическими пространствами вселенной, с Отцом неведомым и непостижимым. «Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя»…

* * *

В этот вечер в Могилеве было много разных оживленных разговоров. Старый губернский город был все-таки провинция, несмотря на нахождение в нем Штаба Верховного главнокомандующего. Приезд из столицы двух-трех десятков лиц, давно отсутствовавших, естественно, вызвал расспросы о жизни Петербурга, о знакомых, о слухах и сплетнях, о том, как живут разные дамы и разные господа и что есть нового в мире. Каждый вопрошал и говорил о том, что его больше всего интересовало. По складу характера, по темпераменту и по настроениям — люди разные, и влечения у них тоже разные. Одних развлекали и услаждали разговоры о женщинах, о дамах света и полусвета, о том, как живет очаровательная H. Н. и аппетитная Катрин М., как встречали и проводили Новый год — тема, никогда не теряющая соблазна; других занимали вопросы о том, что говорят в столице, слухи, сплетни и скоро ли у нас произойдет революция.

— Что новенького, ваше превосходительство? — спросил штабной полковник у генерала Дубенского, приехавшего в литерном поезде из Петрограда. — Вы наш современный Нестор-летописец. Все видите и все знаете. Пишете не мудрствуя лукаво. Ваши писания для меня настольная книга. Как ложусь спать, на сон грядущий, так и читаю ваши произведения, и навеваете вы мне сны золотые. Всегда думаю: вот человек, который пишет и пишет незаметно правдивые сказанья — «да ведают потомки православных родной земли минувшую судьбу».

На губах полковника змеилась подозрительная, хитрая улыбка. Белобрысое лицо с рыжими бачками блестело, как вымытое в масле; глаза ехидно играли, и что-то иезуитское таилось в насмешливом взгляде. Лицо как будто говорило: «Подсижу и тяпну».

— Да что же я могу вам сказать? — ответил польщенный генерал. — Я люблю жизнь в Ставке, мне у вас нравится. Всегда приезжал с радостным возбуждением. А вот на этот раз ехал неохотно, с тревогой покинул столицу. Неспокойно в Петербурге. Того и гляди, как бы не полыхнуло пожаром.

— А вы что же, ваше превосходительство, имели в виду возложить на себя роль брандмейстера и принять меры к его тушению? Надеялись справиться собственными силами? Или, может быть, к нам пожаловали за поддержкой?

— Ну, уж там тушить не тушить, а все-таки в такое время быть вместе с семьей лучше.

— Тэк-с, тэк-с… Иными словами, — nous aurons bientôt la révolution. N’est ce pas, Votre Exellence?

Полковник говорил все с той же насмешливой улыбочкой, не меняя тона и не меняя выражения.

— С вашего позволения, я вам доложу мое скромное мнение. Пожары зарождаются иногда самопроизвольно. Залежалось что-нибудь очень долго, началось гниение, а там, смотришь, и пожарник возник. Например, нельзя в XX веке жить так, как жили в XVII, XVIII или даже в XIX. Жизнь идет вперед и редко поворачивает вспять. Это закон, егоже не прейдеши. Нельзя переть против рожна и плыть упрямо против течения. Надо уметь сдавать позиции и уходить заблаговременно, пока не дали по шапке.

— Увы, мы действительно находимся накануне великого перелома, — заметил отец Георгий, высокий, плотный священник, с пышной львиной гривой темно-каштановых волос, красивый, выхоленный, щеголевато одетый в темно-лиловую шелковую рясу. — Государь мистически относится к своим державным прерогативам. Он Помазанник Божий…

— Что вы, отец Георгий, разводите мистику, в которую, наверное, и сами не верите, — перебил полковник. — Ведь он же по натуре совсем не самодержец. Жизнь разобьет его «августейшую» мистику, как и вашу собственную. Монархический строй и религия отживают свой век. Девять десятых бьющих поклоны около церковных зданий — христиане только по названию, крестятся по инерции, потому что не смеют еще порвать с пережитками старины…

— Вы разве атеист? — спросил сильно удивленный отец Георгий. Спросил тихим, подавленным голосом. Он не удивился бы услышать подобное заявление из уст революционного подпольщика, свергающего и отвергающего все нравственные идеалы; не удивился бы услышать эти слова от студента, рисующегося новизною взглядов, или от либерального общественного деятеля, стыдящегося молиться в храме. Но говорил штабной офицер, в полковничьем чине и уже немолодой годами. Пораженный, он впился в белобрысое, насмешливое лицо полковника, ожидая от него ответа.

— Какое это имеет значение. Мой ответ на ваш вопрос — утвердительный или отрицательный — ничего не может ни объяснить ни разъяснить, ни прибавить ни убавить, ни доказать ни опровергнуть. Это личный, лишний и бесплодный вопрос, к делу не относящийся.