«ЗА ЗЕМЛЮ И ВОЛЮ», — объявляла партия социал-революционеров, взявшая на себя опеку над великим крестьянским морем.
О России хоть и упоминали отчасти, но мало думали о России вечной. Ее уже не было в душе у петербургского рабочего, у либерального интеллигента и даже у выветрившегося аристократа. Внушили себе твердо и определенно, что все члены государственного тела России поражены, что болезнь не может пройти сама собою, что нужна сложная и большая операция. НУЖНА РЕВОЛЮЦИЯ. Так решили люди, которые гордо и самонадеянно считали себя «ОБЛАДАВШИМИ ГОСУДАРСТВЕННЫМ СМЫСЛОМ».
Какие это были жалкие люди!
— Кого бы я ни приблизил к себе, как бы он ни был до того мил, приятен, ценим, любим и уважаем, как бы он ни был честен и благороден, умен, энергичен и опытен, — на другой день буквально он становился в глазах политиканствующего общества лицом недостойным, ненавистным, никчемным и ничтожным. Как будто служить Царю и Родине стало делом зазорным, малопочтенным, компрометирующим человека, — сказал Государь Родзянко во время его доклада о непопулярности премьер-министра Штюрмера.
В этих горьких, тоскливых, выстраданных словах была огромная, роковая для России правда. Всякий, кто подходил к ступеням трона, кто служил и хотел служить своему Царю верно и нелицемерно, кто не будировал, не злословил, не критиковал и не восставал против принципа самодержавного режима, кто пользовался царской лаской, — непременно подвергался нападкам, травле, лишался доброго имени и авторитета и зачислялся в разряд людей малопочтенных, а то и просто черносотенцев.
О людях придворных отзывались еще того хуже. Их презирали, третировали, как лакеев и холуев, на их счет зубоскалили и смеялись злорадно. «Я в шахматы играю, я двери открываю»… Царь, конечно, мог ошибаться в выборе министров и приближенных, но не все же окружали его дураки, проныры, лизоблюды, мелкие честолюбцы, интриганы и авантюристы.
16 сентября 1916 года Государь назначил управляющим Министерством внутренних дел Александра Дмитриевича Протопопова. Он пользовался уважением и доверием в думских кругах; он состоял в должности товарища председателя Государственной думы; он был лидером партии 17 Октября; он ездил весной 1916 года, по избрании Думы, за границу — в Англию и во Францию, вел там политические беседы, Милюков называл его в это время своим «милым другом и товарищем». Но как только он стал министром — все молниеносно изменилось. От него отвернулись думские круги; отшатнулся, как от чумного, «милый друг» Милюков. Он сразу потерял все свои достоинства, сразу стал человеком, у которого «честолюбие бегало и прыгало», стал посмешищем, полусумасшедшим маньяком, который почувствовал вдруг «откровенную преданность и искреннее обожание к Хозяину земли Русской». Он стал самым ненавистным министром. Каждый его шаг вызывал истерию злобы. «Этот прохвост задался планом спасения России, которая представляется ему все больше и чаще в виде царской вотчины»…
Протопопов скоро заметил происшедшую перемену в отношениях к нему. Резкая оппозиция Думы его смутила. Он решил переговорить начистоту, выяснить причину охлаждения и вдруг возникшей неприязни. Он решил попытаться найти утерянный контакт, выложить душу, найти былое дружеское общение и заставить людей понять его. Он хотел просить их трудиться с ним вместе для блага и счастья Родины. Он страдал нравственно, и это душевное состояние его угнетало.
19 октября, через месяц после назначения Протопопова, на квартире у Родзянко произошла встреча и драматическое объяснение с бывшими друзьями и политическими сотрудниками. На этой встрече присутствовали, кроме Родзянко и Протопопова, Шингарев, граф А. Д. Капнист, Н. В. Савич, П. Н. Милюков, И. Н. Ефремов, В. В. Шульгин и еще несколько депутатов.
«Друзья» встретили Протопопова холодно, сухо, молча, вульгарно выражаясь — «мордой об стол». Некоторые смотрели на него с таким выражением, как будто хотели сказать: «Как ты низко пал!» Другие переговаривались между собою и как будто совсем не замечали несколько взволнованного министра и не интересовались его личностью. Если бы Протопопов не был так возбужден, он, несомненно, заметил бы, что атмосфера была для него душная, спертая, злая; он понял бы, что это свидание не сулит для него приятных последствий. Но министр был взволнован, бледен, руки у него слегка дрожали, и он не догадался сразу, что стучит в глухую стену, что его никто не услышит и никто не отзовется.
Когда все уселись за большим длинным столом в прекрасной, богато обставленной, обширной комнате с золотыми лепными потолками, хозяин, величественный, важный барин — «демократ» Родзянко — спокойно, глухим басом изложил причину и цель собрания:
— Вы желали высказаться, господин министр; я предоставляю вам слово.
— Господа, я прибыл сюда, чтобы побеседовать по душам, по-приятельски, как это было раньше. Я заметил, что вы изменились в отношениях ко мне. Мне непонятно, почему я лишился вашей дружбы? Разве я стал хуже, чем был два месяца тому назад? Я готов ответить на все ваши вопросы, чтобы рассеять недобрые чувства, восстановить дружбу и найти общий язык. Я прошу только, чтобы наша беседа была конфиденциальной и то, что я буду говорить, и то, что вы мне скажете, осталось в этих стенах и не ушло дальше этой залы.
— Час секретов, милостивый государь, ваше превосходительство, господин министр, прошел, — крикнул Милюков с желчным сарказмом, подчеркивая и оттеняя каждое слово. — Я лично не могу взять на себя никаких обязательств в этом отношении, будучи обязанным дать отчет об этом заседании своей партии.
Милюков смотрел на Протопопова насмешливым уничижительным взглядом. От него веяло холодом, как от льдины, и в словах его был ледяной холод. Милюков был некрасив. У него было большое лицо с грубыми, жесткими чертами. Седеющие, липкие волосы были зачесаны небрежно спутанной полоской по левому краю головы. Черные брови поднимались крутыми дугами; узкие злые глаза смотрели холодно через очки в старинной золотой маленькой овальной оправе. Черные густые усы закрывали рот. Он был одет в черный костюм, с жилетом, подпирающим под самый воротничок, с белыми откидными крахмальными кончиками.
Внешний вид Милюкова был не из очень приятных. Что-то сухое, жесткое, даже отталкивающее было в выражении его глаз. Лицо его, вероятно, очень редко согревала улыбка. Внешней сухости соответствовала сухость внутренняя, духовная. Пуришкевич сказал о нем: «Любовь Милюкова к народу — профессорская, от ума холодных рассуждений, а потому она холодная, неживая, мертвая. Любовь его напоминает мне студенистую протоплазму, в которой нет крови, нет тепла, а вечно скользящая жижа — начало, которому не суждено оживиться кровью»… Дорошевич сказал о нем: «Это бог бестактности».
— В таком случае я не могу говорить и прошу вас, господин председатель Думы, и вас, господа, извинить меня, что побеспокоил вас своим посещением и был причиной настоящего собрания. Что произошло, что вы не желаете говорить по-товарищески?
Милюков внезапно, шумно, отодвигая стул, вскочил со своего места, подбежал к Протопопову и, ожесточенно размахивая рукой, точно отбиваясь от невидимых врагов или нападая на них сам, закричал во весь голос, задыхаясь и дрожа:
— Вы желаете знать, что произошло? Я вам скажу… я вам скажу… Человек, который выпустил на свободу Сухомлинова, которого вся Россия считает изменником, который освободил Манусевича-Мануйлова: человек, который преследует прессу и политические организации, — такой человек не может быть нашим товарищем. Запомните: не может быть… Впрочем, говорят, что Распутин принимал участие в вашем назначении.
Протопопов вздрогнул, еще больше побледнел, поднялся, потом сел, справился с собой и сказал спокойно:
— Вы хотели меня оскорбить. Я вам отвечу пункт за пунктом на ваши обвинения. Сухомлинов не находится на свободе; изменен только режим его предварительного заключения…
— Он находится под домашним арестом, и делаются демарши к его освобождению, — прерывая Протопопова, снова выкрикнул Милюков.
— Да. Что касается прессы, то она зависит не от меня, а от военного министерства. Я ездил к Хабалову и просил его освободить редактируемую Милюковым газету «Речь» от предварительной цензуры. Я желал бы ответить вам сейчас и о Распутине, но я мог бы сказать только в конфиденциальном порядке, а меня хотят заставить сделать сообщение для прессы. Милюков зажал мне рот. Я мог надеяться, что после нашей совместной поездки по загранице наши сердечные симпатии улучшили наши взаимоотношения. Я ошибся. Ничего не поделаешь. Я желал бы достигнуть с вами согласия для общей работы на благо нашей Родины. Но если это невозможно, если мне противопоставляют столь огромную враждебность, я буду действовать один, в одиночестве.
— Прежде чем говорить по-товарищески, надо установить ясно: можем ли мы быть еще товарищами? — спросил Шингарев тихо.
Он смотрел на Протопопова недоверчивым, сомневающимся взглядом. Лицо у него было не злое, как у Милюкова, — мягкое, доброе, типичное лицо русского интеллигента-идеалиста.
— Увы, мы не знаем, как произошло то, что вы оказались министром. А между тем идут слухи, что Распутин участвовал в вашем назначении… Почему вы вошли в министерство Штюрмера, которого все совершенно определенно считают изменником? Вы не только не отдалились от него, но вы сообщили в вашем интервью, что ваша программа была его программой и что Штюрмер развил ее в Думе. Другой изменник Сухомлинов был освобожден вами, как только вы стали министром. Вы заняли место лица, которое было уволено за то, что воспротивились этому. Вы выпустили на свободу также Манусевича-Мануйлова — личного секретаря Штюрмера, относительно которого имеются подозрительные слухи. Наконец, в возбуждении рабочих, которое наблюдается ныне, ваше министерство действует, как и предшествующие, при помощи провокации, распространяя лживые новости среди народа. Вы явились к нам не в простом сюртуке, но в жандармском