— Ишь, черт, как бьет, — сказал с завистью и как будто с почтением тот рабочий, который восхищался унтером при подходе толпы. — Ловко свистнул. — И сказав эту сентенцию, ни к кому не обращаясь, тихо засмеялся.
— Товарищи, раз по мосту нельзя, так есть же лед. Мы и по льду можем пройти, — крикнул прыщавый юноша в форменном пальто и фуражке, ученик какой-то технической школы.
Выход был неожиданно найден. Через несколько минут по белому снегу пустынной Невы потянулся черный человеческий муравейник.
В эти часы в штабе градоначальства было тревожно. Командующий войсками генерал Хабалов, высокий, плотный, широкоплечий, чернявый, в очках, с большим крючковатым носом на крупном сером лице, по прозвищу Крокодил, нервно курил, о чем-то думал, беспокойно, автоматически мял бумагу в руках и изредка спрашивал у выходившего и приходившего генерала Балка:
— Ну что, как? Какие сведения?
Когда Балк сообщил ему о происходящем на Неве, у Литейного моста, Хабалов как-то осел; глаза его округлились, в них, как в зеркале, отразились испуг, внутреннее волнение, тревога, беспомощность и расслабленность.
— Что же делать? — спросил он глухо и нерешительно у подведомственного ему генерала.
— Спросите мнение у военного министра, ваше превосходительство, — как будто с насмешкой ответил Балк.
— Да, да. Я спрошу… Это хорошо… Послушаем, что он скажет…
Хабалов говорил медленно, точно старался что-то осмыслить, что-то понять, что-то перебороть внутри себя. Телефонная трубка дрожала в его руке. Слышен был разговор.
— Они переходят Неву по льду… В толпе несколько тысяч человек… Да, да, в голове несут красное знамя… Положение очень трудное. Стрелять по бунтовщикам — это одно, а стрелять по толпе, требующей только хлеба, — это совсем другое… Ну конечно… Я подумаю…
Балк из отрывочных фраз кое-что понял, но не все.
— Что он предлагает? — спросил у опустившегося в кресло Хабалова.
— Разгонять толпы, по возможности не прибегая к оружию. Он говорит, что ужасное впечатление произведет на наших союзников, когда толпа разойдется и на Невском останутся трупы. По переходящим Неву по льду предлагает стрелять, но так, чтобы пули ложились перед толпой. Я считаю эту меру бесцельной… Да, да — бесцельной и бесполезной…
Прыщавый юноша в форменной шинели шел впереди толпы, а за ним два парня несли метра полтора красного кумача. Юноша пристал к толпе случайно, когда избивали Шалфеева. Но теперь он чувствовал себя ведущей частицей этого черного людского потока. Ему казалось, что он совершил нечто необыкновенное, замечательное, сверхгероическое. Распаленная фантазия рисовала ему картины головокружительные. Он славный полководец, ведущий за собой «несметные полчища». Он герой, чье имя будет у всех на устах. Честолюбивый бесенок подсказал ему фразу, недостававшую для величия минуты: «И слабым манием руки на русских двинул он полки». Юноша вспомнил фразу, и лицо его расцвело.
С той стороны Невы набережная чернела от множества людей, с любопытством наблюдавших за необычайным зрелищем. Было видно, как легкий ветер колыхал складки красного полотнища над толпой, рассыпавшейся по белому простору реки. У широких спусков на Неву — ворот через гранитный парапет — спешно собиралась полиция.
— Очень эффектно, очень эффектно, — говорил соседу один из наблюдавших. В тоне голоса было полное, невозмутимое спокойствие. Никакой тревоги, только любопытство. — Посмотрим, посмотрим, чем это кончится.
— А не лучше ли нам подобру-поздорову подальше отсюда. А то не ровен час, как бы не случилось «в чужом пиру похмелье». Как бы не влипнуть в грязную историю.
— Ну что вы! Что может быть? Стрелять, наверное, не будут. А если и начнут стрелять, то мы спрячемся за этим гранитом. В крайнем случае махнем через улицу в подворотню. Упустить такую редкую возможность, как бой толпы с полицией, просто грешно. Такие события не часто бывают. Смотрите, смотрите…
Голова толпы приостановилась. Черный муравейник надвигался сзади, полз вправо и влево, рассыпался, удлинял крылья и все больше и больше сближался с берегом. Прыщавый юноша был теперь на виду у всех. Он что-то кричал, что-то кому-то повелевал и что-то показывал «манием руки».
Очевидно, заметив наряды полиции, сгруппировавшиеся у проходов, в чьей-то голове мелькнула мысль: прорваться в обход через гранитную стену. Может быть, приказ отдал кто-нибудь из тех, кто шел сзади за красным флагом, а может быть, счастливая мысль пришла в пылкую голову все тому же прыщавому юноше, богоданному «полководцу». Толпа следовала, как стадный зверь, который не рассуждает.
У берега озверелые, грязные и словно помешанные люди, мужчины и женщины, бегом бросились к гранитному парапету, ползли, как черви, на стену, переваливаясь животами через гранит, и вмиг, смешавшись с толпой зрителей, заполнили улицу.
На набережной происходило что-то небывалое и дикое, как сцена из сумасшедшего дома или один из эпизодов столпотворения. Некоторое время была настоящая каша. Бесчисленное множество людей смешалось в зыбкую гущу. Одни сторонились на тротуары и в подъезды, другие сбивались в толпы, третьи кружились, натыкались, пробивались в сторону, четвертые неслись прочь. Бабы визжали дикими голосами: «Хлеба, хлеба, хлеба»… В короткое время полиция была смята. Мятежная толпа прорвалась на Литейный проспект. В голове ее хриплые голоса запели:
Вставай, подымайся, рабочий народ.
Вставай на Царя, люд голодный.
Раздайся, клич мести народной.
Вперед, вперед, вперед!..
— Ну, теперь пошла писать губерния, — сказал тот господин, что сгорал от любопытства. — Посмотреть, чем все это кончится.
Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тьмою покрываются и гробу беспамятства предаются; написаннии же яко одушевленнии…
…Тот счастлив, кто с младенчества
В толпе желаний призрачных
Не знал лукавых грез,
И счастлив тот, кто с верою
Погиб за человечество,
Кто рано лег в холодный гроб,
Кто зла не перенес.
Но те — еще счастливее,
Кому борьба печальная
Не смела крылья юные
До времени разбить,
Чье слово вдохновенное,
Как арфа — музыкальное,
Осталось в мире дремлющих
На доброе будить…
Исчезнет зло мятежное,
Пройдут мечты лукавые,
Пройдут непостоянные,
Безумные года.
Погибнут все жестокие,
Погибнут все неправые.
А истина великая и слово — НИКОГДА.
В офицерском собрании лейб-гвардии Московского полка на Сампсоньевском проспекте в субботу вечером, 25 февраля, как бывало обычно, собрались офицеры запасного батальона. Так они собирались и раньше по вечерам, каждый за своим делом: кто поужинать, сыграть в картишки, потанцевать, а кто просто провести время в дружеской компании.
Офицерское собрание полка в довоенное время играло роль клуба, роль храмины, где закладывались, воспитывались и укреплялись основы товарищества, дружбы, приязни, хороших взаимоотношений и где люди как бы роднились и сливались по-настоящему в одну большую, тесную, дружную полковую семью. Так бывало везде: будь то в столице, или в большом областном центре, или где-нибудь в самой глухой дыре, на великой границе Российской империи.
Наш полк… Заветное, чарующее слово
Для тех, кто смолоду и всей душой в строю…
Это чувство необыкновенной привязанности, благородной любви к своему полку и горделивое, почтительное преклонение перед его прошлым, перед его золотой славой, запечатленной на страницах полковых историй, дышало особой мужской нежностью и красотой. Прошлое в поэтических образах уходило вдаль, затянутое пленительным солнечным туманом времени. Тут, в этом полку, прошла молодость и жизнь отцов и дедов, проходила собственная молодость каждого, о чем человек вспоминает всегда не без теплого, душевного волнения.
И все эти чувства находили живое, волнующее, чудное выражение в стенах собрания. Здесь в торжественных залах висели портреты Государей, полковых шефов, начальников, героев, командиров полков, офицеров, картины славных боев, в которых отличился полк, и исторические картины подвигов армии Российской.
Здесь находился полковой музей, в котором любовно собирались и хранились священные реликвии прошлого — бесценные свидетели славы, купленной кровью предков.
Здесь принимали Государей, начальников и молодых офицеров, пришедших со школьной скамьи. Здесь провожали старых товарищей, уходивших из полка, и не одна слеза скатилась в этих стенах по стариковским щекам, когда человек прощался со своим прошлым навсегда.
Но теперь было необычное время. Тревожные события развертывались, нарастая с каждым днем, с каждым часом. Можно было ожидать, что беспорядки, начавшиеся третьего дня, выльются в форму жестокого, страшного, анархического бунта или даже революции. Положение самих офицеров становилось трагическим. Против них велась ожесточенная пропаганда; на них науськивали солдат и чернь; их травили; их иначе не называли, как злейшими врагами трудового народа, мордобоями и кровопийцами.
В углу Турецкой гостиной, затянутой сверху донизу дорогими коврами и материями, с огромным, чудным ковром на полу, подальше от зыркающих глаз и подслушивающих, жадных ушей прислуги, сидела после ужина одна из групп этих самых «кровопийц» и вела оживленный, хотя и не очень веселый разговор. Турецкий фонарь с высоты потолка испускал мягкий темно-красно-синий свет. Все до полной иллюзии напоминало здесь горячий, таинственный, сказочный Восток.
Их было человек семь-восемь — розовая, жизнерадостная молодежь. В центре, на мягком диване, под большой картиной, изображающей выступление полка в Турецкий поход 1877 года, сидел невысокого роста, коренастый, рыжеватый 25-летний штабс-капитан Александр Николаевич фон Ферген, доблестью венчанный герой, тяжело раненный под Вильной, кавалер Георгиевского оружия. Лицо у него было твердое, волевое, глаза упрямые и смелые. Такие не трепещут и не бледнеют перед опасностью.