Рядом с ним справа сидел поручик Александр Верига, красивый молодой блондин, с румянцем во всю щеку, безусый, с нежно-золотистой кожей и пухлыми юношескими губами. За смешливый нрав, за душевную мягкость и за этот румянец товарищи в корпусе ласково называли его Девочка; иногда, приветствуя, пели: «Девочка милая, девочка, славная, девочка, радость моя». Но Девочка ходил в атаку во весь рост, пулям и снарядам не кланялся и попал в тыл с тяжелым ранением.
По другую сторону от Фергена сидел, покинувший студенческую аудиторию, подпоручик Шабунин, стройный, тонкий, изящный, с одухотворенным лицом, прекрасный товарищ и доблестный офицер. Бывший студент, по народной терминологии тысяча девятьсот пятого года, «враг внутренний», — он скоро завоевал среди кадровых офицеров полка любовь и дружбу за свою духовную чистоту и порядочность.
Перед ними полукругом, как молоденькая стайка птичек, разместились на мягких стульях юные прапорщики. Это была совсем зеленая, безусая молодежь, только недавно окончившая училище и ожидавшая командирование в полк. Их лица были нежны; карие, голубые, черные и серые глаза блестели; куда-то манила их жизнь, как таинственная незнакомка. И все им казалось красивым, чудесным, и везде чудилось новое неизведанное и радостно-влекущее…
— Мы подошли к роковой грани. Решается судьба России. Все, что происходит сейчас, похоже на бордель, на предательство или на массовое психическое умопомешательство, — говорил Ферген, сдвинув густые рыжеватые брови.
— Мы вовлечены в порочный круг событий и играем, к сожалению, пока пассивную роль. На одной стороне — бунтующая чернь, рабочие, фабричный пролетариат, для которых ненавистно слово «Отечество», на другой — слабонервная, размякшая, перетрусившая власть, потерявшая волю, самообладание и респект. Вы чувствуете определенно, как благодаря непротивлению нарастает мятежная волна.
Господа, есть народ и народ. И ценность одной и другой группы разная, и разная их количественная величина. Есть многомиллионный русский народ, достойный уважения и гордости; народ, создавший великое государство, давший миру замечательных монархов, государственных деятелей, полководцев, ученых, писателей, поэтов, мыслителей, художников, композиторов, изобретателей, строителей, инженеров, архитекторов и так далее и так далее. И есть просто чернь, рвань, ни на что не способная и ничего не создавшая. Она распропагандирована, развращена, темна, невежественна и совершенно лишена чувства национальной гордости, ее интересы не поднимаются выше потребностей брюха.
Сейчас вот эта самая чернь, представляющая количественно ничтожное меньшинство, учиняет бунт под кричащим, бьющим по нервам, лозунгом: «Хлеба». Либеральные ханжи вопят: «Это возмутительно! Полиция разгоняет несчастных, голодных людей с применением жестоких, зверских насилий. Сумасшедший Протопопов расстреливает толпы из пулеметов, поставленных на крышах». Не правда ли, господа, какая жуткая фантастическая картинка: сумасшедший министр носится по крышам и стреляет, стреляет и косит, как смерть.
Бунт есть бунт. Во дни войны с внешним врагом его можно рассматривать только как преступление, как государственную измену. Никакие резоны не могут оправдать происходящих событий. И тем не менее политиканствующие Маниловы из Государственной думы, сами бунтовщики лицемерно и лукаво кричат, что режим прогнил, что бунт есть не что иное, как акт самообороны государственного организма против гниения во имя победы. Если они в это верят — они дураки; если не верят — они подлецы.
Для меня и те и другие — и те, которые бунтуют и которые подстрекают, — одинаково: сволочь. Но чернь темная и голодная может рассчитывать на снисхождение, тогда как эти сытые, обеспеченные и праздноболтающие достойны только веревки.
Я хочу сделать вывод из сказанного мною. На фронте погибли за русскую честь и славу миллионы лучших сынов. Их кровь ценнее, чем жизнь десятков или даже сотен тысяч черни, ныне бунтующей. Я предпочел бы, чтобы погибли эти сотни тысяч от голода, чем погибла бы Россия.
Ферген закурил папиросу, жадно затянулся раз, другой и замолчал. Привычка курить с сильной затяжкой осталась у него от войны. Тогда под пулеметным огнем и шрапнелями, обдаваемый пылью земли, бравируя опасностью, он курил, глядя расширенными глазами на поле, разделявшее их от врагов. «Гвардия не ложится, гвардия не сдается, гвардия — вперед!» — подавал он команду своим подчиненным.
В ответ заговорил Шабунин. Голос у него был мягкий, музыкальный, бархатный.
— Я беседовал вчера и сегодня со многими знакомыми, — сказал он. — В кругах общественности, среди горожан и студентов распространено мнение, что беспорядки вспыхнули стихийно сами собой, что ими никто не руководит, что это горячий пар, который вырвался из герметически закупоренного котла.
Большинство приветствует бунт как начало «освобождения» и осуждает и порицает наше участие в разгоне толп. Публика загипнотизирована словами о свободе; она зачарована представлением о новой золотой эре, которая наступит тотчас же после падения существующего режима. Эта эра грезится им в виде чего-то лучезарно-светлого, радостного, сияющего.
Люди, которые еще недавно были самыми лояльными верноподданными, которые никогда никаким стеснениям не подвергались, теперь говорили вещи совершенно дикие: «Нынешний режим — это режим каторги и кнута. Окружающие Царя — это свирепые палачи, чудовища, вампиры»…
Но что особенно невероятно и феноменально — эти же самые господа шепотком, один на один, передавали мне, что этот бунт купленный, спровоцированный. Бабы, которые сотнями собирались в очереди у пекарен и голосили «хлеба» — купленные, им за это заплатили; парни, которые валяли трамваи, жгли полицейские участки и били витрины — купленные; рабочие, которые митинговали, срывали с работ тех, кто не хотел бастовать, и при этом жестоко избивали их, — купленные.
Забастовки на фабриках начались благодаря провокации. Распространились тревожные слухи о том, что фабрика Путилова закрыта; произведено более шестисот арестов среди рабочих и бесчисленное количество обысков; причем полиция якобы проявила жестокость и насилие, не имеющие прецедентов. Это дало толчок к прекращению работ везде, в качестве пассивного протеста. Провокация хлебная и провокация забастовочная дали взрыв.
Вы видите, господа, что этот взрыв «священного негодования», что эта «национальная революция», что этот «трепет свободы» есть явление весьма сомнительного свойства и во всяком случае совсем не то, о чем кричат негодующие, бьющие себя в перси ораторы с трибуны Государственной думы и о чем говорят в обществе безликие, мягкие, розоватые, сладковатые рахат-лукумы.
— Это чудно сказано, — рассмеялся Верига. — Сегодня я слышал от одной рахат-лукумки, личности либеральной, стриженой и в пенсне, слова, сладость и аромат которых вы можете оценить сами. Изрекла она эти слова по поводу нынешних событий: «Этот февраль, как пышная, цветущая роза, будет самым благоуханным месяцем в истории России»…
Там же я слышал и другую сенсацию. Рассказали ее «милостивые государи» из того сорта людей, которые все знают, все тайны им открыты, министры у них приятели и сам Иван Александрович Хлестаков — родной дядюшка.
Они уверяли, что беспорядки устроены самой полицией, что все это состряпал «наш душка министр-провокатор Протопопов». Устроены беспорядки с двойной целью: во-первых, заключить сепаратный мир, чего якобы добивается дворцовая партия. Нормально выйти из войны нельзя, не нарушив союзного договора. Это можно сделать только в том случае, когда в государстве вспыхнет революция. А во-вторых, Протопопов страстно желает помериться силами со своими политическими врагами, для чего и придумал этот трюк.
Когда им на это резонно возразили и сказали, что это абсурд, нелепость и невероятная чепуха, — они таинственно и многозначительно заявили, что это так же верно, как Бог свят, и что в правительстве все министры держатся того же мнения.
Во время этого разговора выяснилось, что в Петербурге на миллион восемьсот тысяч жителей, из которых четыреста тысяч рабочих, имеется всего три тысячи полицейских. Господа прапорщики, надеюсь, вы можете быстро в уме подсчитать, сколько «придержаемых» приходится на одного фараона? Но можно и без подсчета сразу сказать, что Петербург — подлинно богоспасаемый город, потому что только Бог мог поддерживать в нем порядок при таком числе полиции.
В гостиную в это время вошел, тяжело опираясь на палки и слегка горбясь в плечах, высокий, суровый по внешности капитан, смуглый, с густыми черными усами, завитыми в кольца, с густой длинной бородой. Он шел, слегка прихрамывая. Внешний вид его говорил о сильной воле, о сильном характере, о непреклонной твердости. Он как-то приковывал к себе внимание. Глядя на него, невольно думалось: этот человек, очевидно, немало пережил и не раз, быть может, смотрел в глаза смерти.
Вошедший капитан только недавно стал ходить. Целый год он пролежал в госпитале после жестокой контузии и ранений. Доктора порой не надеялись его спасти. Но сильный молодой организм тридцатилетнего человека переборол болезнь; только в минуту волнений дрожали руки и слабо подчинялись ноги.
Вслед за капитаном вошли еще несколько молодых офицеров.
— Господа, — обратился капитан к присутствующим, когда все расселись и стали ожидать, что скажет сегодня начальник охраны Выборгского района. — Я хочу вас информировать о том, что происходило в столице за эти дни и, в частности, что было сегодня.
Мы переживаем исключительно грозное время, когда наши души и сердца, наши чувства и мысли должны быть слиты в одно целое, в одну волю, в одно желание, в одно непреклонное решительное действие. Иначе погибнет наша Россия и мы с ней погибнем.
Я буду говорить с вами как старший товарищ, ничего не скрывая, ничего не преувеличивая, давая оценки, как перед собственной совестью. Я буду называть вещи собственными именами, ибо не время теперь замалчивать правду во имя деликатности или субординации. Врагов, потакателей, шляп и предателей надо называть по имени и отчеству, как бы высоко ни было их служебное положение.