Распни Его — страница 45 из 82

ту. Тот, кто крепко верит в загадочное и таинственное, в бессмертие человеческой души, тот может верить, что здесь, в этом обширном дворце, витают таинственные тени ушедших.

Спустя более ста лет, в 1906 году, в Таврическом дворце появились другие люди, не очень блестящие, не очень замечательные и не очень сановные. Это были уже не екатерининские орлы. Они принесли с собой тупую серую тоску, гражданскую скорбь и мечту о бесформенном поравнении всех. Здесь заседала Дума, говорились речи и утверждался вместо исконного самодержавия принцип торжествующей демократии. Наступали политические сумерки России, близился упадок государства.

Заседание Думы, которого не должно было быть, но которое тем не менее состоялось, закончило десятилетнюю борьбу Думы с Царем актом революционного присоединения ее к возникшему бунту.

Когда Родзянко поднялся на председательское место и сел под огромным портретом Государя с грустными, как на всех портретах, задумчивыми глазами, в зале были заняты почти все места. Родзянко был взволнован. Помятое после бессонной ночи лицо, небритый, отросшие волосы и набухшие под глазами мешки еще более увеличивали впечатление тревожности его душевного состояния.

Родзянко не опустил подбородок на согнутые в локтях мягкие руки, как делал обычно, когда спокойно слушал речи депутатов. Он сел прямо, недвижно, как истукан. Милюков усмехнулся и, по привычке к злословию, шепнул Шингареву: «Родзянко, кажется, проглотил аршин». Когда в зале воцарилась тишина, Родзянко поднялся — огромный, массивный, суровый — и прочитал указ Государя о роспуске Думы.

— Предлагаю считать этот указ мертвым письмом, — крикнул с места вскочивший Милюков.

— Мертвым… мертвым… мертвым, — прокатилось эхом по всем креслам и замерло в вышине.

— Предлагаю принять резолюцию, — опять крикнул Милюков. — «Государственная дума, заслушав доклад о роспуске, постановила перейти к очередным делам. Заседание Думы продолжается».

Раздался взрыв аплодисментов и вместе с ним многоголосый крик: «Продолжается… продолжается… продолжается»…

Обезьяноподобный Чхеидзе с тоскливым, желто-матовым лицом, занимавший место в левом секторе, поднялся, худой, тощий, черный и, простирая к депутатам руки, крикнул с надрывом и страстью:

— Государственная дума! Ты слышишь на улице крик свободы. Ты знаешь, что сегодня настал исторический час — час великих решений. Крикни и ты громко: «Долой самодержавие! Долой монархию!»

Как безумные, сорвались депутаты левого сектора с мест. Они махали руками, что-то вопили исступленно, чего нельзя было разобрать в поднявшемся гаме, стучали ногами, свистели и били яростно в ладоши. Со стороны можно было подумать, что эти люди, подобные бесноватым, находятся в состоянии невменяемости.

Так некогда перед Лифостротоном — судилищем Пилата экзальтированная толпа фанатиков при виде Человека в терновом венце беснуясь, кричала исступленно: «Распни Его»… И на вопрос проконсула: «Какое же зло сотворил Он?» — они еще сильнее вопили: «Распни, распни Его»…

Узнав о случившемся, Голицын приказал Хабалову очистить Таврический дворец от депутатов. Рота преображенцев была послана для исполнение приказа. Когда солдаты вошли в зал, Родзянко встал, депутаты спокойно продолжали сидеть. Родзянко понял, что настал критический момент. Эту схватку с правительством надо выиграть, иначе игра закончится плачевно. Он напряг все силы ума и воли, чтобы решить: что надо сделать, как поступить?

Пронеслось мгновение, в течение которого бешено работал мозг. Тело дрожало мелкой дрожью, сердце учащенно билось, внутри томил какой-то холодок, но ощущение тревожности было лишь смутное и затуманенное.

Вспомнил ли Родзянко знаменитую фразу Наполеона, сказанную у деревни Лаффрей, когда он, после бегства с Эльбы, возвращался в Париж и встретился с войсками Людовика XVIII, преградившими ему путь, или это произошло случайно, но сцена в Думе сильно напомнила сцену в Лаффрей.

— Преображенцы, — громко крикнул Родзянко. — Я старый офицер лейб-гвардии. Приветствую вас нашим российским возгласом: «Здорово, молодцы преображенцы!»

И точно барабанная дробь, в ответ сорвался стройный, отчетливый крик: «Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!» Крик прокатился гулко под высокими сводами, по широким коридорам и отозвался эхом в Екатерининском зале, где уже гудела толпа. Родзянко выиграл ставку.

С того момента, как Дума стала на сторону бунта, — бунт превратился в русскую революцию. Произошел брак по расчету. Дума нуждалась в народе. Ведя длительную борьбу с Царем, она, в сущности, находилась в безвоздушном пространстве; говорила страстные речи, но не чувствовала опоры под ногами. В свою очередь мятежный народ хотел как-то узаконить плод любви несчастной. Темным, хитрым, звериным инстинктом он чувствовал необходимость укрыться за кого-то на случай ответственности. При нужде, потом, если начальство потянет к ответу, можно будет сказать, от всего отпираясь: «Мы люди темные; нас соблазнили — а мы што? — мы ничего»…

Когда первая толпа всякого чина и звания: рабочие, солдаты, редкие матросы, студенты, гимназисты, бабы, мальчишки и любопытствующие — подошли к Думе, к ней вышел, вернее стремительно выбежал, без шапки и без пальто, Александр Федорович Керенский.

В его движениях была порывистость, страстность и возбужденная, какая-то ненормальная суетливость. На нем прилично сидел хорошо сшитый черный сюртук; бритое, нервное, подергивающееся лицо подпирал высокий стоячий белый крахмальный воротничок с отвернутыми кончиками; белую крахмальную манишку рубахи украшал черный официальный шелковый галстук.

— Товарищи, братья и сестры! Первое слово, которое я вам скажу…

Керенский побледнел, захлебнулся, глаза расширились, им овладел экстаз, по лицу пошли судороги. Похоже было, что он близок к припадку эпилепсии.

— Свобода! — задыхаясь, крикнул он. — Священная свобода. Поколения русских людей жили и умерли с мечтой о ней. Тысячи и тысячи прошли крестный путь служения своему народу, вынесли пытки, тюрьмы, ссылки, каторгу и Сибирь — во имя свободы. Братья!.. братья!.. нет ничего лучше, ничего прекраснее, как это великое слово… свобода

Керенский вздрогнул, спазмы стали душить его горло, холодный пот обливал его лицо. Он горел, как в лихорадке, хотя на дворе было 14 градусов ниже нуля.

В ответ ему раздался страшный крик зверя: «Да здравствует свобода». В вое толпы было что-то нечеловеческое, похожее на звериный рев и по широте — на гул морских волн.

Керенский начал говорить о бессмертной идее равенства и братства; о режиме, который душил и угнетал трудовые массы, и о той новой счастливой жизни, которую народ теперь завоевал.

Впереди на ступеньках, ближе к Керенскому, стоял пьяненький рабочий, добродушный по виду, блаженно улыбающийся и красный от опьянения. Он смотрел в рот Керенскому и в такт речи покачивал головой.

— Ишь как чешет, сукин сын, — сказал он одобрительно. Помолчал немного, опять заговорил: — Ты это харашо говоришь про тех, которые трудящийся. Дай я тебя поцалую, сукин сын, в твои сахарные уста…

— Замолчи, замолчи, — зашипели соседи.

— Што? Замолчи? Я замолчи, когда слабода? — рыданул пьяный.

— Ш-ш-ш-ш, — зашипели еще сильнее. — Замолчи ты, скотина…

— Ты мне не сипи, а за скатину я тебе в морду дам, — крикнул во весь голос ближайшему соседу. — Ты што ля, не слыхал, как товарищ антилигент сказал: «слабода». Што хочу, то и делаю…

Это был первый триумф Керенского. Солдаты подхватили его, трепещущего и бледного, на руки и высоко подняли над головами. Огромная толпа ревела. Раздавались крики и возгласы: «Да здравствует свобода; да здравствуют борцы за народ; да здравствует революция»…

Когда триумфатора опустили на площадке под белыми колоннами, к нему на шею бросился какой-то штатский господин, обнял его, облобызал и, истекая восторгом, умиленно и подобострастно воскликнул: «Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет».

С 27 февраля Таврический дворец превратился в вооруженный военный лагерь, — в главный штаб революции. Повсюду, у входов и выходов, в коридорах и у окон на улицу, стояли пулеметы, топорща черные жуткие стволы. У стен были сложены ружья и лежали на полу в деревянных ящиках груды патронов. Все залы и проходы были полны солдат, вооруженных рабочих, студентов, студенток и учащейся молодежи. На лестнице у главного входа, между колонн лежали мешки с мукой для раздачи бедным.

Везде шли митинги. Ораторы сменяли друг друга; говорили без конца; может быть, была какая-то потребность для массы в потоке этих слов, а может быть, попросту у ораторов чесались языки. Тема была одна, вариации разные. Поздравляли с победой, проклинали «кровавого Николая» и обещали медовые горы и кисельные берега. Все это непременно даст новая власть, прекрасная фея — демократия.

Некоторые «оратели» — от слов «орать и горлодерствовать» — несли нестерпимую чушь и белиберду. Говорили что-то дикое, сумбурное и бессмысленное, как бред. Вряд ли они сами понимали то, что говорили. Один из таких «орателей», детина огромного роста, нескладный, несуразный, с лошадиным крупным лицом, со вдавленными щеками, с подбородком, собранным в желтый комок, с глазами тусклыми, как у залежавшейся, протухлой рыбы, говорил, размахивая руками и подмигивая глазами. На груди у него была анненская лента.

— Видали… Вот еще што. Товарищи, которые сознательные, так они усе понимают. Конешно… Провод прямой у Берлин без аннексий и контрибуций. Те, которые толстопузые, так им што? им нипочем… Правильно, товарищи? Вон оно што значит — победа трудящихся…

— Кто здесь говорит? — спросили знакомые у Пуришкевича, послушав ораторов в разных залах.

— За две категории могу поручиться, — сказал с улыбкою убийца Распутина. — Те, которые зовут к углублению революции — это определенно немецкие агенты; а те, которые говорят вздор — это дураки. А в общем, кругом сволочь…

В Думу стекались все новости и сразу же становились общим достоянием. Говорили, что суд горит, что во дворе жгут дела, что политические заключенные выпущены из тюрем, а заодно, на радостях, и уголовные, что Арсенал взят, что Петропавловская крепость занята, что полицейские участки горят, что части гарнизона переходят на сторону восставших, что со всех общественных, правительственных и учебных зданий сорваны императорские орлы, что начались аресты министров и сановников и что убито много генералов и офицеров.