Вечером в кулуарах Думы Милюков, чувствовавший себя именинником (имя его, Родзянко, Гучкова, Керенского и Караулова повторялось тысячами восставших), сказал победоносно своим политическим товарищам:
— Из всех заседаний Думы сегодняшнее было самое историческое; из всех решений, которые когда-либо принимала Дума, — это было важнейшее и самое замечательное…
В полночь в «Европейской» гостинице французский журналист Mr. S. de С., подводя итог своим впечатлениям, писал в Париж:
La Duma est l’âme de cette revolution… Et, à l’honneur du parlement russe, il convient de faire ressortir que, l’oukase de sa dissolution, signé par l’empereur le 9 Mars sur l’instances de Mr. Protopopoff, a été considéré à l’unanimité comme lettre morte, — variante de la célébré apostophe de Mirabeau à Mr. de Dreux-Brézé. Par la, la Chambre russe a réellement sauvé le pays de l’inévitable désarroi qui aurait pu se déchaîner sur les ruines du vieux regimes…[3]
С утра начальник охраны Выборгского района чувствовал ломоту в теле и тупую, ноющую боль в перебитых костях. Волнения минувших дней не прошли бесследно. Чаще стали дрожать руки и нет-нет подергивалась челюсть. В мозгу гвоздем сверлила догадка: «Возвращается контузия», но он превозмогал физические недомогание и продолжал ревностно исполнять службу, ему порученную.
В четыре часа он был на ногах. Надо было проводить и напутствовать роты, назначенные для занятия различных участков на Выборгской стороне. Стояла ночь. В белесой мгле смутно чернели казармы, темнели деревья вдоль решетки у аллеи Лесного проспекта. Было тихо-тихо. На обширной полковой площади лежал глубокий, почти везде утоптанный снег. Тускло светили фонари, в домах было темно, и не было слышно обычного гула столицы. Блистательный Петербург еще спал.
Подходя к темной линии выстроившихся рот, капитан думал, что сказать. Это было не так просто. Чувства и мысли теснились в его сердце, в его мозгу. Но их было много, они были сложны, они готовы были все рваться сразу. А нужно было сказать коротко и то самое, что могло быть понятно простому человеку, недавно одетому в солдатскую шинель, и что могло удержать его от соблазнов.
«МОСКОВЦЫ! Вчера командующий войсками генерал Хабалов получил от ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА Государя Императора приказ — прекратить безобразие в столице. Всякий честный, порядочный солдат отлично понимает, какой вред причиняется государству бунтовщиками в военное время. Смута идет на пользу и радость нашим врагам. Немцы ликуют. Тот, кто помогает нашим врагам, — сам враг России. Значит изменник и предатель.
Я пролил свою кровь за Отечество. Я не шкурник, в тылу не скрывался, никого не мутил. Я почти калека, которому впереди предстоит горькая жизнь. У меня нет ни имений, ни богатств. У меня есть только три бесценных сокровища, они принадлежат и вам, — мой Царь, моя Россия, моя православная вера. Поэтому я имею право, я могу сказать вам, солдаты: не соблазняйтесь; не верьте тем, кто зовет вас к неподчинению и бунту. Это подлецы и негодяи.
Триста лет тому назад на Руси было Смутное время. В государстве царило безначалие; властей не было. Пришли иноземцы и грабили Русскую землю. Все было поругано, осквернено, оплевано. Тысячами гибли русские люди. Отчаяние народа было неописуемое. Оплакивали свое гибнущее государство и молили Бога о спасении. И Бог спас Россию.
Два замечательных человека — Минин и Пожарский — собрали ополчение и изгнали поляков из Москвы. Земский собор избрал на царство Михаила Федоровича Романова. Узнав об этом, поляки решили убить юного царя. Они послали вооруженные шайки. Одна из них пришла в село Домнино и остановилась на ночлег у старосты Ивана Сусанина. Было недалеко от Ипатьевского монастыря, где находился Царь.
Поляки не скрывали, зачем пришли. Сусанин завел их в дремучий непроходимый лес. На рассвете он им сказал: „Убейте, замучьте, моя здесь могила, но знайте, от смерти я спас Михаила“, и он пал под ударами польских сабель. Но подвиг Сусанина благословляет Россия, и сам он живет среди нас и будет жить вовеки.
Сейчас враги внутренние влекут наше Отечество к новой смуте, может быть, еще более страшной и тяжкой, чем триста лет назад. Пусть пример Сусанина воодушевит каждого из вас. Пусть каждый будет готов отдать свою жизнь за Царя. Приказываю по изменникам стрелять боевыми патронами».
В ночной темноте раздался дружный стройный возглас:
«Рады стараться, ваше высокоблагородие». По голосу, по силе и по интонации капитан отчетливо уловил твердое настроение своих солдат. Он почувствовал, как сразу отлегло на сердце. «Они исполнят свой долг, московцы не подведут, не изменят», — подумал он, наблюдая, как с площади через большие ворота на Сампсоньевский проспект во тьму уходили солдаты.
Капитан не принадлежал к числу тепло-прохладных, эластичных, резиновых людей, легко меняющих оболочку, легко приспособляющихся к текущим обстоятельствам, легко и быстро, без надрыва, без внутренней борьбы, отвергающих то, во что верили, сжигающих то, чему поклонялся вчера. «Вера и верность» — символ, священный для гвардии, был по-настоящему символом всей его жизни со школьной кадетской скамьи.
Он был человек прямой, мужественный и по-солдатски твердый. Перед начальством не заискивал, не расстилался мелким бесом и не старался угодничать. «Офицеру не пристало быть ласковой телкой, чтобы извлекать из этого выгоды…» — сказал он однажды во время разговора о ком-то, преуспевающем в чинах на служебной лестнице. В службе был суров, как монах; в жизни частной — мил и приятен; с нижними чинами — прост и доступен, но строг; на популярность не бил, но заботился о вверенных людях всемерно. «Я ваш старший брат. Мой долг — учить вас, воспитывать духовно, укреплять физически и делать из вас достойных сынов Отечества. Помните, что мы, солдаты, состоим на службе России»…
К служебным волнениям, которые капитан переживал в эти дни очень сильно, примешивалось и свое личное, человеческое. Он отлично знал, какая смертельная опасность вьется над его головой. Это его не страшило, как не страшило во время кровавых боев на фронте. Но тогда было лучше, тогда он мог не волноваться за семью — государство о ней позаботится. Теперь, в случае несчастья, семья обречена была бы на нищенство.
К обеду вернулся прапорщик Камень-Овский, которого капитан посылал посмотреть своими глазами, что происходит на той стороне. С волнением прапорщик, уже пожилой человек из запаса, рассказывал:
— Там, Николай Николаевич, бурлит, как в котле. Это уже подлинная огромная революция. Видели вы когда-нибудь развороченный муравейник? Вот если бы этот муравейник заснять, увеличить да пустить на экран, то получилась бы примерная картина происходящего.
Впечатление таково, как будто весь Петербург высыпал на улицы. Куда ни глянь — повсюду многотысячные толпы, повсюду массовое движение, везде кишмя кишит. В воздухе висит беспорядочная стрельба; проносятся с пронзительным визгом мотоциклы; несутся грузовики с солдатами, видел несколько броневиков; царит атмосфера огромного напряжения; чувствуется, что толпа охвачена экстазом; ее влечет огромный огневой порыв на борьбу с властью; она верит, что победа принесет ей такое счастье, которого на земле никогда не было. Раздавить эту силу тем не менее можно: толпа труслива и жалка; я видел, как люди разбегались в панике, заслышав выстрелы. Но найдутся ли части, способные пустить в ход оружие? На этот счет у меня уверенности нет.
Сегодня уже можно определенно сказать: это не бунт из-за хлеба и очередей; это социально-политическая революция. Везде над толпой реют красные флаги. Я записал несколько лозунгов: «Долой самодержавие», «Да здравствует мир», «За землю и свободу», «Рабочим нечего терять, кроме своих цепей». На одном плакате был изображен гигант-рабочий с поднятым кулаком; коваными сапогами он топтал генералов, офицеров, буржуев, духовенство и бюрократию. Под ним стояла надпись: «Владыкой мира будет труд».
Камень-Овский еще рассказывал о виденном и слышанном, как в дежурной комнате раздался телефонный звонок.
— Господин капитан, вас просит полковник Михайличенко из градоначальства, — доложил дежурный офицер.
Капитан поспешно взял трубку. Замолкнувшие офицеры внимательно следили за выражением его лица, стараясь угадать на нем: хорошие или дурные вести сообщает Михайличенко. Лицо Николая Николаевича просветлело, стало радостным. «Да… да? — полувопросительно спрашивал он. — Ну слава Богу, слава Богу»…
— Господа, — сказал капитан торжественно, — полковник Михайличенко передал, что на той стороне все покончено. Восстановлен полный порядок. Теперь очередь за нами. Надо, чтобы московцы показали себя верными слугами престола. Надо усмирить бунтующие массы здесь. Выборгская сторона — это очаг и оплот бунта. Прекратятся безобразия у нас — и мятеж пойдет на убыль.
Капитан из кармана вынул записную книжку и отметил время разговора. Он всему поверил, что сказал Михайличенко. Ему и в голову не приходило, что его старший начальник сказал неправду: солгал сознательно, чтобы возбудить, усилить и укрепить нравственные и физические силы, чтобы вдохнуть радостную волю к победе и поддержать огонь в последней непобежденной точке.
А испытания уже стояли у дверей. Как в древних греческих трагедиях, один за другим прибегали вестники. Первый из них сообщил, что четвертая рота, занимавшая Литейный мост, обезоружена. Второй вестник донес, что на Лесном проспекте против казарм собираются огромные массы. Готовится атака.
На обширном полковом дворе, откуда утром ушли роты, Николай Николаевич устроил короткое учение роте поручика Вериги. Он сам подавал команды, следил за правильным и отчетливым исполнением перестроений и ружейных приемов. Никто бы не мог заподозрить, что капитан волнуется, что над полком нависла опасность, что сейчас придется драться.
Когда рота двинулась к Лесному проспекту, капитан задержал Веригу и сказал ему: