Мордвинов ответил озлобленно:
— Все это было, прошло и быльем поросло. Остался по названию Федот, да не тот. Как непутевый сын, русский народ размотал наследство. Все ценности переоценил, все охаял, ко всему подошел по-новому. В упадке религия, семья, искусство, нравственность. Модным стал Маяковский в разноцветной кофте; кумиром — Блок с ненавистью к монархическому режиму; героем дня — подпольщик, мечтающий о великом разрушении, и общество «огарки» с откровенным развратом. Мы летим к черту, под откос, в грязную вонючую яму. Мы жертва разложения, соблазнов, масонов и евреев. Таинственная рука уже пишет: «мене, текел, фарес»…
В лесу Государь сошел с машины… Вековые деревья стояли по сторонам дороги. Шоссе под снегом было гладко накатанное, почти зеркальное. Государь шел быстрыми шагами. Изредка встречались крестьяне. Не все узнавали Государя, а узнавшие останавливались, снимали шапки, низко кланялись и во все глаза смотрели на него, как на божество. Несколько раз Государь останавливался, вступал в короткие разговоры. Один старик с библейской бородой привлек его внимание:
— Надень, отец, шапку, давай поговорим…
Он спросил имя, фамилию, из какой деревни, как живет, большая ли семья, как он узнал его?
— Государь-батюшка, в горнице, около божницы, у меня висит твой портрет. Какой бы я был русский, если бы не узнал своего Царя. Какой бы я был сын Отечества, если бы мне сердце не подсказало, что передо мною отец!..
Четверть часа разговаривал с ним Государь, на прощанье подал руку, которую тот благоговейно поцеловал. Встреча Царю была приятна. Долго сумрачно молчавший, он сказал свите:
— Давайте закурим и пойдем дальше…
— Я пройдусь по этой дороге один, а вы оставайтесь здесь и ждите меня, — сказал Государь Воейкову и свернул на боковую аллею. Узкая просека уходила вглубь леса. По снегу виднелся едва пробитый след пешеходов. Пошел медленно, опустив голову. Дым от папиросы расплывался синим облачком. Свита осталась на большой дороге; некоторое время следили, как удалялся человек в защитной солдатской рубахе, и затем разбрелись. Воейков и Граббе гуляли поодиночке. Граббе, красивый, холеный, с пышными усами, в нарядной черкеске и мохнатой черной папахе, ходил, насвистывая марши. Федоров, Мордвинов и Лейхтенбергский маршировали быстрым шагом, стараясь разогреться.
— Государь очень страдает, — сказал Федоров. — Сегодня жаловался на дурной сон и на тяжелое, гнетущее состояние духа. Он получил сведение, что заболела третья дочь — Анастасия Николаевна. Во дворце теперь настоящая больница.
— По человечеству, его жаль. Но он сам виноват, — отозвался Лейхтенбергский. — Царю нельзя быть таким мягким. Наш россиянин любит твердость; простит и оправдает крутой нрав, но не поймет и не оценит мягкость и слабость. Твердая власть — это вовсе не есть реакция; во всяком случае — не всегда есть реакция. Великий князь Александр Михайлович сказал как-то, что он еще не встречал человека, который мог бы похвастаться знанием русского народа. Тем не менее я признаю правильным мнение некоторых, что у русского человека в натуре немало анархических черточек.
— Прибавьте к этому крайнюю жестокость, на которую способен наш христолюбивый собрат. Убить, разграбить, сжечь и изнасиловать — самое разлюбезное дело. Тут он охулки на руку не положит. Но, конечно, это мнение одностороннее… — присоединил Мордвинов. — Народ я, может быть, и не осудил бы. Только побывав в его шкуре, мы могли бы иметь о нем правильное представление. Но вот кого я ненавижу и кому ничего не могу простить — это наше так называемое передовое общество, которое лучше было бы назвать «передковым». Оно виновник смуты, интриг и предательства… Такого Государя, как Николай Александрович, надо было бы благословлять и превозносить…
Разговор прекратился на время. Холод давал себя чувствовать. Открывать рот было небезопасно. Седые сосны и ели стояли стеной, обсыпанные сверху чистейшим снегом. До глубины леса, до его сердца не доходили бури. Только гудел ветер глухим шумом, и в этом была поэзия; чудесна и могуча была музыка лесного царства. На вершине одной сосны сидели ворон и ворониха. Увидев людей, птицы прокаркали — наверно, выразили неудовольствие: «зачем сюда пришли люди», нехотя поднялись и улетели.
— Каркай, каркай, черт с тобою, — погрозил Мордвинов и, обратившись к лейб-медику, спросил: — Сергей Петрович, вы верите в предчувствия, в вещие сны, в дурной глаз, в колдовство, в разные флюиды и в прочую чертовщину. Как смотрит на это наука? Глупо это или есть что-то, чего мы не знаем?
— Верю, мой друг. Отчего же не верить? Мир хранит, наверное, много тайн, еще не раскрытых и не разъясненных. Тема очень интересная. Люди нашего поколения привыкли на все смотреть с насмешливым скепсисом. Мы люди бесплодного века: ни взлета фантазии, ни воображения, ни увлекательных сказок. Мы ни во что не верим. Мы ничего не оставим потомству. Мы бесталанные, скучные, серые люди…
— Все великие религии мира были созданы в глубокой древности. Все они имеют в основе тайну — страшную тайну непостижимого, всемогущего и вечного Бога. Каждая религия говорит о загробной жизни, то есть о том, чего мы также постигнуть не можем. В каждой религии есть сказание о чудесах. Но мозг наш, не имеющий сил проникнуть за какой-то предельный рубеж, постоянно стремится разложить веру в пользу безверия. Поэтому наша интеллигенция так теплохладна к вере. Змей-искуситель внушил ей: «Вы будете сами как боги — вы будете знать добро и зло». Добра и зла интеллигенция не узнала, но формулу о божественности своего разума восприняла охотно.
Наши предки, которых мы склонны считать людьми совсем некультурными, невежественными и дикими, обладали богатейшей фантазией, полетом воображения и проникновенностью в такие незримые, неосязаемые уголки, в которые мы теперь не способны проникнуть. Они населили наши леса, реки, жилища — лешими, русалками, водяными, домовыми, ведьмами и прочими таинственными силами. В этих таинственных наших сожителей мы тоже не верим.
Мы ко всему привыкли, и привычка сделала нас нечувствительными. Нас ничто не удивляет. Вокруг нас тайны, но мы их не замечаем. Мы отупели. Вот падает в землю зерно и умирает, зерна нет, но выросло новое растение; оно украшается такими цветами, такой окраски, что и сам премудрый царь Соломон во всей своей силе и славе не одевался в такие роскошные наряды. Вдумайтесь, как это произошло, откуда взялись эти божественные краски, как из мертвого вышло живое?!
Предчувствия, предзнаменования, вещие сны — все это явление того же таинственного порядка. Если сказать, что все это глупость, выдумка и фантазия, тогда, значит, надо похерить все, на чем стояло и стоит человечество. Тогда надо сказать, что не было на земле никаких тайн и чудес: ни вавилонских, ни индийских, ни египетских. Тогда, значит, и Христос не совершал чудес: никого не воскрешал, не исцелял и сам не воскрес. Но разве не чудо, что одиннадцать бедных, безвестных рыбаков проповедовали Евангелие Царства Божия — и вот почти весь мир ныне простирает свои руки к Распятому Богу…
Профессор говорил так, что каждое слово и каждое понятие становилось новым. Как будто дневное обычное освещение он заменил ночным, призрачным, лунным, и все казалось иным, таинственным и чудным.
— Я вам расскажу два случая, непосредственно связанные с Государем и с одним местом. Это будет иллюстрация к тому, что я говорил.
В пятнадцатом году Государь осматривал в Севастополе пластунский корпус генерала Гулыги, который предназначался для десанта в Турцию. По обыкновению, он посетил Георгиевский монастырь. Вы помните этот белый храм на горе, откуда открывается бесконечный синий морской простор. Внизу шумят, пенятся и бьются о скалы волны. Мягкий влажный ветер несется от далеких берегов Малой Азии. Здесь дыхание Божие и красота невыразимая. Здесь, в Херсонесе, крестился святой Владимир; тут каждый камень, изъеденный временем, влагой и дождями, говорит о старине, о промчавшейся невозвратно жизни. И вот эта святость и древность места влекла к себе Государя.
Во время молебна со двора послышался шум и возгласы. Государь не любит, когда нарушается благочиние службы. Он, недовольный, повернул голову и спросил у Шереметева: «В чем дело?»
А на монастырском дворе, откуда доносился шум, произошло событие действительно странное и необъяснимое. С давних пор среди скал внизу у моря жили в обете молчания два древних отшельника. Годами их никто не видел. На пустынной тропинке внизу им ежедневно ставили пищу. И только потому, что пищу забирали, братия знала, что схимники еще живы.
И вот монахи, работавшие во дворе, увидали, как по знакомой крутой тропинке от моря медленно поднимались в гору два человека. Это были старцы — выходцы из другого мира. Они дошли до монастырских ворот и стали около них.
Появление отшельников явилось событием чрезвычайным. Если бы на небе ночью появилась радуга — это произвело бы не большее впечатление. Люди простые, верующие, не искушенные современными соблазнами и не отравленные ядом безверия, увидели в этом явлении таинственное знамение. Потому и произошло волнение.
Государь пожелал увидеть старцев: «Можно ли с ними говорить? — спросил он у архимандрита. „Нельзя, Государь“». Приблизившись к отшельникам, Государь сложил руки, как складывают их, подходя под благословение. Его поразило вдохновенное выражение лиц; глаза смотрели на него ласково, но как бы были устремлены в какую-то неземную даль. Старцы не подали благословения, но молча поклонились ему в ноги до самой земли. Молча затем поднялись и начали спускаться вниз. Пораженный Государь долго смотрел им вслед, пока за выступами скал черные фигуры не скрылись совершенно.
«А ведь они ушли от нас в другой мир, — в раздумье сказал Государь. — В мир спокойного, светлого Царства Божия, в царство Духа»…
Несколько позже рассказанного случая, произошел второй. Мне о нем рассказал сам Государь. «Штандарт» направлялся в Ливадию. Была чудная светлая лунная ночь. В синей бездне неба мерцали одинокие звезды. Спокойное море искрилось, играло и переливалось серебристой рябью. Каждый из нас видел эту дивную красоту, когда в прозрачном голубом свете как будто рождаются и бродят призраки. Государь одиноко стоял на палубе и, очарованный, любовался ночной картиной.