Распни Его — страница 62 из 82

— Михаил Васильевич, — начал он, и в словах его прозвучала укоризна. — Вы давно со мною. И вы еще не поняли меня, и, я вижу, вы не знаете меня. С тех пор как я принял власть, для меня не существует личных интересов. Только один-единственный интерес носил и ношу я в сердце — любовь к Отечеству и к родному народу. Я берег самодержавную власть не для себя, но для России. Я убежден, что перемена формы правления не даст спокойствия и счастья нам. Россия еще нуждается и долго будет нуждаться в самодержавной власти Царя. Наши политические деятели неспособны и не подготовлены к управлению огромной империей. Они оторвались от крепкого русского берега и стремятся к зыбким берегам чужим. Помимо всего, мы не можем заниматься сейчас, во время страшной войны, ломкой государственного строя. Все это хотят совершить не в интересах Родины, а в своих личных. Мне трудно поверить в разумность и искренность планов Родзянки и Гучкова. Первый из них — человек недалекий, ограниченный, но с большим самомнением, а второй — определенный авантюрист, ловкий, закулисный интриган и явно мне враждебный.

С первых дней моего царствование для меня начался крестный путь. Я стремился ко благу России, я хотел быть достойным моих державных предков; мне не нужны были ни слава, ни почести, ни богатства. Бог видит, что я об этом меньше всего заботился. Но лучшие мои стремление не нашли поддержки. Я скорблю, что общество избрало мою семейную жизнь объектом для своих салонных разговоров, для сплетен и насмешек. Оно отравило мне жизнь. Я несу такой крест, какого никто не нес из моих подданных.

Государь умолк. Не выдержала обычная стойкость перед ударами судьбы. Душевное волнение перехлестнуло через преграды. Он не мог его подавить. Опустив голову на согнутые в локтях руки, Царь застыл неподвижно. Так сидели они несколько минут. А когда Император Николай II поднял голову, Алексеев увидел на его глазах блестевшие слезы.

Царь быстро подавил минутную слабость. Алексееву стало не по себе. Он почувствовал жалость к человеку, затравленному роком. В глубине души шевельнулось чувство укоряющей совести. Вспомнил беседы с Гучковым, Львовым и Родзянко. Знал, что эти господа замышляют недоброе, что мятежные мысли полонили их, но не принял мер, не задушил предательства, и все, что знал, надежно спрятал в сердце. Под суровым выражением болезненного лица он скрыл волнение.

— Они хотят ответственного министерства, но разве в какой-нибудь стране существует безответственное правительство? Это только игра словами. Смешна, наивна и несерьезна мысль, будто правительство, ответственное перед Думой, станет вдруг лучше, работоспособнее и талантливее. В угоду им я в последние годы привлекал к власти людей, принадлежавших к общественным кругам, которые занимали в их рядах руководящие роли. Они оказались на поверку хуже опытных и знающих свое дело чиновников. Я привлек Протопопова, у которого мысли скачут, они тотчас же вооружились против него. Уступки, которые я делал им, только подливали масла в огонь. Я не вижу разумной, национальной серьезности в их требованиях, перед которыми я мог бы склониться со спокойной совестью…

— Ваше Величество, правильное решение можно принять только при правильном учете обстановки. Я всецело разделяю мысли, высказанные вами. Но обстановка сложилась против вас, против старых форм жизни. Я нисколько не сомневаюсь, что многое произошло под влиянием злонамеренной пропаганды и упадочных настроений в русском обществе. Однако этот вопрос сейчас не имеет значения. Обнаружился резкий припадок болезни; надо принимать исключительные меры, чтобы спасти Россию. Ведь мы имеем еще не законченную войну, мы стоим перед лицом врага, разгром России будет национальным позором, будет величайшим бедствием. Во имя этого надо уступить, Государь.

— Все ли генералы в Ставке думают, что я должен уступить настойчивости Государственной думы и передать управление империей в руки людей неспособных?

— Ваше Величество, генералы надеются, что с образованием министерства народного доверия будет положен предел для бунта. Во всяком случае, явится более реальная возможность для борьбы с мятежниками.

— Уступками не спасешь положения. Вы, вероятно, забыли, что значит анархия, — с горечью заметил Царь. — Уступить мятежным требованиям — это значит разжать руки, вися над пропастью. Уступить — это значит для меня умыть руки, как Пилат. Я не хочу быть Пилатом в отношении моей Родины.

— Государь, но ведь висеть над пропастью долго нельзя, — тихо, подавленным голосом сказал Алексеев. — Надо выбирать путь, где меньше риска, где вероятность спасения более очевидна.

— Михаил Васильевич, я знаю, что иду против течения. Но этот путь диктует мне моя совесть, мой царский долг перед Россией и перед историей… А если я помеха счастью России… — в голосе Царя послышалось скрытое рыдание… — то я готов даже не только царство, но и жизнь отдать за Россию…

* * *

— Что же это такое? — спрашивал Дубенский, обращаясь то к тому, то к другому. — Алексеев не отдает распоряжений, Воейков, говорят, устраивает квартиру для жены, и никто ничего не делает. Разве же так можно?.. Надо Государю помочь, надо Петербургу показать твердую руку… Петербург не вся Россия… Надо крамольникам посбавить форсу…

26 февраля, после завтрака, воспользовавшись случаем, Дубенский подошел к выходившему Воейкову. Вид у него был нахохленный, взъерошенный, как у воробья в холодный серый день. Дворцового коменданта старик считал всесильным фаворитом, сухим, надменным и гордым. По этой причине он его боялся. Разговор начал издалека.

— Чем изволили заниматься, Владимир Николаевич? — заискивающе, ласково спросил, не без тайного страха.

— Вас это очень интересует? — отрезал Воейков раздраженным тоном. Он не терпел подобных разговоров. Не чувствовал потребности к общению, не касающемуся служебных дел. Раз навсегда усвоил себе за правило: с ним может разговаривать только тот, кого он сам вызывает на разговор, и только тогда, когда он желает разговаривать. — Никому нет дела до моих занятий, ваше превосходительство. Ведь я вас не спрашиваю, чем вы изволили заниматься… Впрочем, я могу удовлетворить ваше любопытство. Я развешивал по стенам квартиры картинки, прибивал шторы и занавески на окнах. Вы удовлетворены?..

— А вас разве не тревожат петербургские события? Сегодня уже третий день, как идут беспорядки. И ничего не предпринимается… Ведь так нельзя…

Воейков поднял удивленно одну бровь. Сверху вниз, вкривь и вкось посмотрел на старика. Подобный разговор он уже считал дерзостью и нахальством. Ответил холодно и резко, подчеркивая ударные слова:

— Кажется, это не входит в круг ваших прямых обязанностей, ваше превосходительство? Вам ведь никто не поручал заниматься этими делами? У вас ведь никто не спрашивал мнение по поводу этих дел? Это ведь вас не касается, ваше превосходительство?

Неожиданно для самого себя старик разозлился. Вспомнил о своем возрасте, о своем чине, о том, что его сыновья бьются за Отечество и что он достоин не меньшего уважения, как и Воейков. Сказал ему сухо, строго и нравоучительно:

— Пожар надо тушить вовремя, чтобы не дать ему разгореться. Это касается всех нас, русских людей, касается России, ваше превосходительство. Принятие нужных мер зависит от вас и от генерала Алексеева. Это ваш долг — верноподданнически доложить Государю…

— Да вы что, учить меня вздумали? — крикнул Воейков, обрывая старика. — В Петрограде имеется двести тысяч солдат. Этого достаточно, чтобы усмирить бунтующую сволочь. Было бы лучше, если бы на эту тему болтали поменьше, кого это не касается…

И повернув широкую, плотную спину, туго затянутую кителем, Воейков пошел своей дорогой.

* * *

Генерал-майор Дмитрий Николаевич Дубенский был на олимпе человек небольшой. Он не был богат и знатен, не принадлежал к высшему обществу, не вершил важными государственными делами и не числился любимцем кого-либо из сильных мира сего. Он состоял в должности историографа. До войны писал патриотические брошюры для народа; во время войны вел своего рода летопись описаниям путешествий Государя по фронту, по городам и весям, по России. Никого особенно не интересовали его писания. Писал, но мог бы и не писать. Внешность имел представительную, рост порядочный, чувства благонамеренные.

Судьбе угодно было, чтобы этот ничем не замечательный человек сыграл некоторую роль в ходе русской трагедии. На сцене его никто не заметил. Его игра прошла за кулисами. Действовал он по собственной инициативе, побуждаемый благородными, патриотическими чувствами. Но то, что он сделал, оказалось в общей сумме роковым для России.

Неудача беседы с Воейковым еще больше расстроила старика. Он долго не мог успокоиться. Искал возможность вылить кому-нибудь то, что чувствовал, открыть свою душу. Вечером, беседуя с лейб-медиком Федоровым, жаловался на Воейкова:

— Зазнался очень. Стал недоступен. Его никто не любит. Фанфарон какой-то. Около Государя много людей, а посоветоваться не с кем. Ни Великие князья, ни Фредерикс, ни Нилов, ни Воейков — в советники не годятся. Фредерикс очень порядочный человек, верный, преданный, но слишком стар. Никто из них не имеет веса в глазах Государя. Никто из них не понимает сложную, мистическую, чистую душу Государя. Он тут одинок, а истинного, верного друга с ним нет. Будь Царица здесь, мы не сидели бы сложа ручки. Из всех штабных, я думаю, мог бы изменить положение в столице только один генерал Иванов.

— Да, но ведь он очень стар… Куда ему усмирять бунт. Для этого нужны люди помоложе и поэнергичнее. Жаль, что далеко отсюда находится Келлер. Этот бы усмирил и навел порядок.

— Это ничего, что стар. Он умен, осторожен, религиозен, честен. Его имя известно всей России. Он пробил себе дорогу сам, упорным трудом; вышел в люди из простой семьи. Молодой да ретивый генерал может зарваться и натворит Бог знает чего, а этот все взвесит, каждый шаг обдумает…

В 6 часов вечера 27 февраля Дубенский и Федоров ехали на станцию. Старый извозчик трюпал