ередвинуться в Царское, куда приказал явиться начальствующим лицам.
В ночь с 1 на 2 марта Георгиевский батальон стоял на станции в Царском Селе, не выгружаясь из вагонов. Находясь в таком положении, он действовать не мог; не мог бы и сопротивляться в случае нападения. Генерал Пожарский и не предполагал действовать. Прибывшим к нему представителям от города и от мятежных войск он заявил торжественно, что его солдаты стрелять в народ не будут и воевать со своими братьями не собираются.
— Мы будем держать нейтралитет…
Завывал, гудел, шипел змеей поднявшийся со взморья ветер. Такой же ветер, только другой, родившийся от столкновения людских страстей, гудел над Петроградом, над Царским Селом, над всей Россией. О чем пел этот буйный ветер? Не о том ли, что в темную ночь расползался по Русской земле черный мрак, что вытеснял он древний свет Святой Праведной Руси, что в душе народа проснулись стихийные дикие страсти, как пожар, все уничтожающий. Бывало подобное и раньше, но размеры были другие и не весь народ и не вся душа были поражены духовной анархией.
Товарищ, винтовку держи, не трусь.
Пальнем-ка пулей в Святую Русь.
В кондовую, в избяную, в толстозадую…
Эх, эх, без креста…
Долой святыни, жги иконы, на свалку древнюю святость, к черту тысячелетнюю историю. Эх, эх, без креста, без богов… Родился новый мир, новый свет. Свистит, воет дикий ветер; рвет кумачовые полотнища; красно-багровый свет революции горит пожаром. Еще слышится: «свобода, равенство и братство», но уже замирает, мешается с другим: «ненависть, классовое самосознание, смерть врагам»… «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!..» Эх, эх, без креста!.. За чечевичную похлебку, за химеру и утопию отреклись от исторических путей и от древнего наследства.
Старик Иванов, безвольный, дряхлый, но цеплявшийся за видимость власти, не разбирал слов, о чем поет петербургский ветер. Деникин сказал о нем: «Трудно представить более неподходящее лицо в усмирители и диктаторы». Не доносились петербургские песни и до ушей Алексеева. Рузский был ближе, слышал, о чем поют, но думал, что во втором отделении программа будет новая… Не было твердости монолита у тех, кто стоял наверху. Плохо верили в то, чему служили и поклонялись. В роковой час легко поддались впечатлениям и соблазну. Без поверки поверили тем, кому не следовало верить. Родзянко, Гучков и прочие одурачили царских генералов.
Ночью в Царском Селе Иванов получил шифрованную телеграмму от Алексеева. Начальник штаба сообщал: «Частные сведения говорят, что в Петрограде наступило полное спокойствие: войска, примкнувшие к временному правительству, в полном составе приводятся в порядок. Воззвание, выпущенное Временным правительством, говорит о необходимости монархического начала. Ждут с нетерпением приезда Его Величества, чтобы представить ему все изложенное и просьбу принять это пожелание народа»… Это была неправда, которую Алексееву внушил Родзянко.
Иванов размяк еще больше. Успокоился, как праведник.
— Чего же лучше; вот все и пойдет по-хорошему, мирно, гладко и без позорной междоусобицы, — сказал адъютанту.
В три часа ночи тихий сон его прервал прибежавший начальник станции:
— Ваше высокопревосходительство, на вокзал двигается тяжелый дивизион и первый батальон 1-го запасного стрелкового полка. Наверно, будут драться с вами…
Старик заволновался; известие ошеломило его. Поспешно начал одеваться; с трудом попадал тощими ногами в штанины. «Скорей, скорей, скорей отсюда», — шептал про себя. Адъютанту приказал:
— Эшелон с георгиевцами немедленно направить на станцию Вырица… Если пойдет толпа, тысячи уложишь, — добавил он в пояснение бегства.
Адъютант усмехнулся. Вспомнил польский анекдот: «То не со страху, то со злощи»… Передавая приказ, сказал дежурному офицеру:
— Старая шляпа; тоже в усмирители назвался…
Известие о движении войск Иванова на Петроград быстро распространилось среди тех, кто имел достаточно оснований, чтобы бояться тонкой веревки. Заволновались не только представители революционного подполья, но и вожди демократии. Родзянко, Гучков, Милюков и руководители думского блока были охвачены трепетом невеселого свойства. Ставка в игре была очень большая. Или победа, свержение Царя, гибель режима, может быть, гибель России, или позор и казнь. Поворота назад уже не могло быть. На митинге 2 марта в Екатерининском зале Милюков бросил в накаленную толпу слова, полные ненависти: «Или старый деспот, доведший Россию до полной разрухи, добровольно откажется от престола, или он будет свергнут».
Гучков метеором носился по казармам, по вокзалам, по ближайшим окрестностям, чтобы организовать отпор надвигающейся опасности. В одном месте его автомобиль обстреляли «союзники» — сознательные пролетарии — и убили адъютанта князя Вяземского. Положение было чересчур серьезное. Паническое настроение нарастало. Параллельно с Гучковым работали по линии железной дороги Бубликов и Ломоносов. 2 марта Ломоносов вызвал Лобанова — представителя Виндавской дороги.
— Что в Гатчине?
— Там тысяч двадцать лояльных войск.
— Что значит «лояльных»?
— Не революционных.
— Усвойте себе раз навсегда, что это бунтовщики. Лояльные — это те, которые на стороне народа. Итак, Гатчина в руках бунтовщиков. Дальше…
— В Александровской тоже несколько эшелонов, а главное — из Пскова поезд за поездом напирают новые войска.
— Снимите в Гатчине крестовины. А как карамболь с балластным поездом?
— Еще не знаю. Едва ли…
— Звоню в Думу… Военная комиссия?
— Я генерал Потапов, кто говорит?
— Я помощник Бубликова Ломоносов…
Гучков отлично понимал, что дело держится на волоске. Настал роковой момент: или-или. При первом настоящем давлении революционная «армада» засверкает пятками и рассыплется, как мука в решете. Надо было выиграть время; не допустить до столкновения; другим путем надавить на Царя; пустить в ход другие пружины. Старый, опытный интриган решил сыграть на генеральской доверчивости или глупости. Авось клюнет. Он уже знал, что Рузский потребовал от Царя отречения. Утром 2 марта Гучков послал записку Иванову: «Еду в Псков. Примите все меры повидать меня либо в Пскове, либо на обратном пути из Пскова в Петроград. Распоряжение дано о пропуске вас в этом направлении».
Иванов клюнул с большой охотой. Это соответствовало его предвзятой идее. Не расспросил, не разузнал, для чего и почему едет Гучков. Понял по-своему и с радостью ответил: «Рад буду повидать вас; мы на станции Вырица. Если это для вас возможно, телеграфируйте о времени проезда».
Потирая руки, Гучков сказал: «Не таких проводили». И тотчас же телеграфировал: «На обратном пути из Пскова постараюсь быть Вырице, желательнее встретить вас Гатчине Варшавской».
Свидание, которого Иванов так нетерпеливо ждал, не состоялось. Гучков в нем больше не нуждался. Отпала причина и цель. Незачем было больше водить старика за нос. «Тороплюсь в Петроград. Очень сожалею. Не могу заехать. Свидание окончилось благополучно». Слова, слова, пустые слова.
В этот роковой для России день поезд Иванова бродил по соединительной железнодорожной линии. Старик кого-то хотел видеть, с кем-то о чем-то говорить, но плавал без руля и без ветрил. Движение было бестолковое, ненужное, лишенное всякого смысла. На станции Сусанино поезд загнали на запасный путь и поставили в тупик. Здесь он получил грозную, дерзкую телеграмму от Бубликова, который обругал его, как мальчишку. Кто такой был Бубликов, старик не знал, но душа его преисполнилась смущения и тревоги. Вернулся назад в Вырицу и телеграфировал Алексееву: «Прошу принятия экстренных мер для восстановления порядка среди железнодорожной администрации»… Растерялся, почувствовал, что в этом огромном кипящем котле ему ничего не понять и ничего не сделать.
На следующий день получил приказ от Гучкова: «Главнокомандующим назначен Корнилов. Возвращайтесь в Могилев». Уже повсюду гудела весть об отречении Царя. Миссия его, Иванова, была бесславно закончена. Последняя миссия в жизни. Честно и ревностно служил, а кончил пустяками. Служба кончена, и жить больше незачем. По щекам покатились горькие стариковские слезы…
Помолись, душа святая,
И о стройных и чужих,
О тоскующих, далеких,
И о добрых и о злых.
Помолись, душа святая,
И о том, чей путь далек,
Кто с душой, любовью полной,
В мире всюду одинок…
Решение о возвращении в Царское Село Государь принял почти внезапно. Это была та роковая, тревожная ночь, когда взволнованный Бенкендорф, поспешно глотая слова, торопился сказать Фредериксу о смертельной опасности, которая угрожала Царице. К Александровскому дворцу приближалась бунтующая чернь, натравленная вожаками из столицы. Последние слова, которые Бенкендорф сказал, вешая трубку, были: «Слышны недалекие выстрелы… Не дай бог, если толпа ворвется во дворец».
Государь находился в столовой и медленно пил чай. Как все эти дни, он был молчалив, задумчив и грустен. Лицо бледное, усталое, осунувшееся. Можно было бы сказать про него: «как снятый со креста»… Государь, по-видимому, находился в состоянии глубокой задумчивости. Белая рука его с перстнем то и дело разглаживала и покручивала усы. Он, кажется, ничего не замечал, и мысли его, и душа его — были далеко отсюда.
Неожиданно вошли в столовую Фредерикс и Воейков. Они никогда не пили чай вечером в общем зале. Уже это одно привлекло к ним внимание. Было и другое: встревоженный вид говорил со всей очевидностью, что они пришли вестниками каких-то пугающих событий. Фредерикс приблизился к Царю. В столовой настала мертвая тишина; все перестали говорить; хотели уловить, что скажет старый министр. Но Фредерикс сказал тихо:
— Ваше Величество, я имею вам доложить срочные известия, сообщенные сейчас из Царского Села…