С тупым ожесточением Родзянко долбит в одну точку. На свою совесть он принимает огромную ответственность, но упрямо думает, что вины на нем нет, что Отечество по достоинству оценит его роль в эти роковые дни. Он знает, что тут же, под боком, притаилась змея, которая уже выпустила свое жало, что укус ее может быть смертельным, но это не останавливает его. Наоборот, это подбадривает его к более решительным действиям: опираясь на шипящую змею — добиться отречения. Он не в состоянии рассуждать с холодным рассудком. Горизонты его очень ограничены. Он твердо ставит вопрос об отречении, потому что бунтующая чернь стремится к ниспровержению всех начал и в первую очередь — к ниспровержению Царя. Он желает убить сразу двух зайцев.
Родзянко по существу нового ничего не сказал; может быть, только несколько сгустил краски, по-иному их расположил и нажал крепче на педаль, чтобы усилить впечатление, — но Рузскому показалось, что волна в столице бушует и хлещет гораздо сильнее, чем он думал. Полагая, что от воли Родзянко зависит многое, чуть ли не все, что этот государственный муж играет решающую роль, что он имеет возможность направлять бег бешеной тройки, — он попытался воззвать к его национальным чувствам:
— Ваши сообщения, Михаил Владимирович, действительно рисуют обстановку в другом виде, чем она рисовалась здесь, на фронте. Если страсти не будут умиротворены, то ведь нашей Родине грозит анархия надолго, и это прежде всего отразится на исходе войны; между тем, затратив столько жизней на борьбу, необходимо довести ее до конца, соответствующего нашей великой Родине. Надо найти средства для умиротворения страны… В каком виде намечается решение династического вопроса?
— С болью в сердце буду отвечать, Николай Владимирович. Еще раз повторяю: ненависть к династии дошла до крайних пределов, но весь народ, с кем бы я ни говорил, выходя к толпам и войскам, решил твердо: войну довести до победного конца и в руки немцев не даваться. К Государственной думе примкнул весь Петроградский и Царскосельский гарнизон, то же повторяется во всех городах; нигде нет разногласия, везде войска становятся на сторону Думы и народа, и грозные требования отречения в пользу сына, при регентстве Михаила Александровича, становятся определенным требованием.
Повторяю, со страшной болью передаю вам об этом, но что же делать; в то время когда народ в лице своей доблестной армии проливал свою кровь и нес неисчислимые жертвы — правительство положительно издевалось над нами; вспомните освобождение Сухомлинова, Распутина и всю его клику; вспомните Маклакова, Штюрмера, Протопопова; все стеснение горячего порыва народа помогать по мере сил войне; назначение князя Голицына; расстройство транспорта, денежного обращения, неприятие никаких мер к смягчению условий жизни; постоянное изменение состава законодательной палаты в нежелательном смысле; постоянные аресты, погоня и розыск несуществовавшей тогда революции — вот те причины, которые привели к этому печальному концу.
Тяжкий ответ перед Богом взяла на себя Государыня Императрица, отвращая Его Величество от народа. Его присылка генерала Иванова с Георгиевским батальоном только подлила масла в огонь и приведет только к междоусобному сражению, так как сдержать войска, не слушающие своих офицеров и начальников, нет решительно никакой возможности; кровью обливается сердце при виде того, что происходит. Прекратите присылку войск, так как они действовать против народа не будут. Остановите ненужные жертвы…
Родзянко быль не в состоянии разобраться в степени вернопреданности революционных толп, «ликующих, праздноболтающих» и оставляющих тяжелый, удушливый смрад и грязь в белом Таврическом дворце. На любовь и верность плебса он не очень полагался и никак не рассчитывал; сегодня пьяно и шумно кричат: «Родзянко… Родзянко… да здравствует Родзянко!..», а завтра разорвут на части, как поступают ныне с другими. Не верил он также в стойкость революционных войск. «Эти вшивые шкурники разбегутся при первой хорошей стрельбе», — думал он озабоченно. Звезда его поднялась высоко к зениту, но как страшно на этой опасной высоте! Один взрыв, и все рассыплется и разлетится в пух и прах. В этой сумасшедшей пляске событий все смутно, неясно, неверно, рискованно. А выбора нет. Только одна дорога: с революцией. Заявления Рузского его смутили. Генерал резонно и правильно оценивал обстановку. Родина требует не продолжения бунта, а водворения порядка. Все, к чему стремилась Дума, достигнуто. Царь принес свою жертву; он дал свое согласие на все. «Вы видите, — сказал Рузский, — со стороны Его Величества принимаются какие только возможно меры, и было бы в интересах Родины и той отечественной войны, которую мы ведем, желательным, чтобы почин Государя нашел отзыв в сердцах тех, кои могут остановить пожар». Для Рузского важно теперь только одно: сохранить армию. «Переживаемый кризис надо ликвидировать возможно скорей, чтобы вернуть армии возможность смотреть только вперед, в сторону неприятеля»… Родзянко знает, что это правда. Во имя победоносного окончания войны Дума громила «неспособное правительство», которое теперь сидит в Петропавловской крепости. Но «сеявший ветер пожнет бурю». Родзянко слышит шипение наглой змеи. Она брызжет отравой, смертельным ядом. Змея не желает Царя. Он сам, Родзянко, вырыл пропасть. В душе его смятение, тревога, раздвоенность. Он лепечет Рузскому всякий вздор, в который сам и верит, и не верит.
— Вы, Николай Владимирович, истерзали вконец мое и так растерзанное сердце. По тому позднему часу, в который мы ведем разговор, вы можете себе представить, какая на мне лежит огромная работа. Но повторяю вам, я сам вишу на волоске и власть ускользает у меня из рук; анархия достигает таких размеров, что я вынужден был сегодня ночью назначить Временное правительство.
К сожалению, манифест запоздал; его надо, было издать после моей первой телеграммы немедленно, о чем я просил Государя Императора. Время упущено, и возврата нет. Повторяю вам еще раз: народные страсти разгорелись в области ненависти и негодования… Наша славная армия не будет ни в чем нуждаться; в этом полное единение всех партий, и железнодорожное сообщение не будет затруднено; надеемся также, что после воззвание Временного правительства крестьяне и все жители повезут хлеб, снаряды и другие предметы снаряжения; запасы весьма многочисленны, так как об этом всегда заботились общественные организации и особое совещание. Молю Бога, чтобы Он дал силы удержаться хотя бы в пределах теперешнего расстройства умов, мыслей и чувств, но боюсь, как бы не было еще хуже…
Слова Родзянко не успокоили Рузского. Он чувствует нетвердость, шаткость, неуверенность, зыбкость положения, и он опять рвется предупредить «государственного мужа»:
— Имейте в виду, что всякий насильственный переворот не может пройти бесследно; что, если анархия, о которой вы говорите, перекинется в армию и начальники потеряют авторитет власти? Подумайте, что тогда будет с Родиной?..
Но тревога Рузского проносится в пустоту. Родзянко чувствует, что разговор кончается, что строгий генерал не будет больше задавать вопросов, на которые так трудно отвечать, и он с легкомыслием незрелого юноши внушительно и бойко заявил:
— Николай Владимирович, не забудьте, что переворот может быть добровольный и вполне безболезненный для всех, и тогда все кончится в несколько дней. Одно могу сказать: ни кровопролития, ни ненужных жертв не будет. Я ЭТОГО НЕ ДОПУЩУ.
Поднявшееся на востоке солнце озарило кресты древних псковских соборов. Ночь кончилась. Начался день — страшный и позорный день в истории России.
Настанет год, России черный год,
Когда с царей корона упадет,
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пищей многих будет смерть и кровь…
Пути человека, которого миллионы людей в душевном умилении, в немудрой простоте сердечной называли земным Богом, в эти последние дни и ночи были таинственно схожи и подобны с таковыми же путями распятого Богочеловека. Разнились только время, место, обстоятельства и люди. Две тысячи лет назад вожди народа израильского, обуреваемые ненасытной ненавистью, предали на пропятие Того, кто провозгласил любовь, евангельские заповеди блаженства и новое начало в жизни. Они исступленно боролись за старину, за закон Моисея, за Субботу. Он же, любя тоскуя и чувствуя близость Креста, поднял и освятил земное до высоты небесного: «Приимите, ядите; сие есть Тело Мое…» «Пиите от нея вси, сия есть Кровь Моя Нового Завета, яже за вы и за многие изливаемая…» Теперь, в XX веке христианской эры, русские фарисеи, так же исступленно злобствуя и негодуя, боролись против Царя за новый строй жизни. Боролись как будто за народ, за его счастье и благоденствие, но в глубине, в тайная тайных, боролись за власть для себя, как боролись за власть и влияние «князи Израиля». Широкие демократические ворота открывали честолюбцам путь к недосягаемым дотоле вершинам, к парламентскому господству. Их сердцу была мила, приятна и любезна политическая партийная борьба, как у всех «порядочных людей» на Западе. Политика становилась их жизнью, их насущной потребностью. Государственная трибуна влекла этих людей, как огни театральной рампы. Они были отравлены воздухом Запада и без него «задыхались» в атмосфере самодержавия; «дышать нечем» — вопили они, стеная.
Оставшись один после ухода Рузского, Государь опустился в кресло и застыл надолго в неподвижной позе, как бы в состоянии некоего окаменения. Взор его был устремлен в одну точку, но вряд ли он вообще что-нибудь видел. Глубокие изогнутые морщины на лбу и бугры, поднявшиеся над переносицей, у начала бровей, говорили убедительно, что он напряженно думает, что он потрясен и переживает страшные минуты. О чем он думал? Спустя три недели после этих роковых дней и ночей Государь сказал Бенкендорфу: «Я теперь начинаю немного приходить в себя. Тогда в Пскове я находился, как бы в тумане, в каком-то полузабытьи»…