Распни Его — страница 77 из 82

Мордвинов испытывал страстное желание узнать: что происходит в столице и зачем приехали депутаты? Но в то же время чувствовал, что надо держаться независимой позиции и не дать понять этим господам, что петербургские события очень интересуют царского флигель-адъютанта. Он выдержал минуту, когда шли по путям, а затем все-таки спросил:

— Что делается в Петрограде?

Гучков шел, опустив голову; вероятно, он собирал в комок и свои чувства, и свою волю. Много в его жизни было событий авантюрных, полных опасностей и риска; но то, на что он шел сейчас, было нечто исключительное. Он не проронил ни одного слова. К тому же он не очень долюбливал «приспешников» Царя. «Я не люблю этих трехсотлетних раболепствующих холопов». На вопрос Мордвинова охотно и быстро ответил взволнованный Шульгин:

— В Петрограде творится что-то невообразимое. Мы находимся всецело в их руках, и нас, наверное, арестуют, когда мы вернемся…

В этих словах заключался жалкий лепет человека, который, как школьник, счел нужным отгородиться от мятежников. (Мы тут ни при чем, бунтуют «они».) Может быть, ему было стыдно быть сопричисленным к бунтующей шпане (другая была атмосфера); а может быть, искал сочувствия, хотел кулаком утереть слезы, чтобы хоть отчасти застраховаться на всякий случай. Но жалости в сердце Мордвинова он не вызвал.

«Мною овладело чувство презрения и негодования. Я хотел зло и ядовито сказать этим господам, прибывшим для каких-то переговоров с Государем: „Хороши же вы, народные избранники, облеченные всеобщим доверием. Не прошло и двух дней, как вам приходится уже дрожать перед этим народом. Хорош и сам народ, так относящийся к своим избранникам“»… Но этих слов Мордвинов не сказал; он задал новый вопрос:

— Что же вы теперь думаете делать? С каким поручением приехали? На что вы надеетесь?

Каждый вопрос был точен и определенен. Но ни на один из них Шульгин не мог дать ответа без затруднения. Он хорошо знал, зачем они приехали, но сказать об этом в присутствии мрачно молчавшего Гучкова побоялся, не посмел, не хватило гражданского мужества. Да и стыдно было сознаться, что приехали они с весьма непочтенной целью. Вопросы настойчивого полковника смущали Шульгина. Не известно ведь, зачем он спрашивает… Растерявшийся, подавленный собственным бессилием и беспомощностью, он как-то тоскливо, испуганно пролепетал снова, понизив голос до шепота, точно говорил по секрету:

— Знаете, мы надеемся только на то, что, быть может, Государь нам поможет…

Мордвинов так и не узнал смысла загадочных слов. Он торопился поскорее провести депутатов, чтобы не допустить случайной встречи с Рузским. Он действовал так, руководясь самыми лучшими побуждениями. Он радовался тому, что адъютант Рузского прозевал приезд. Стремясь уцепиться за что-нибудь, в наивном неведении, ища опоры там, где была гибель, Мордвинов не заметил, как в трагические обстоятельства совершающегося ворвалось нечто оскорбительное, недостойное и трагикомическое.

Опоздавший Рузский был раздражен и взбешен. Его маленькие глазки сверкали злобой, как у разъяренного хорька. Нервно, резко, по-начальнически он кричал кому-то в пространство, ясно предназначая свое неудовольствие в адрес свитских, потому что никого, кроме них, в коридоре не было: «Всегда будет путаница, когда не исполняют приказаний. Ведь было ясно сказано направить депутацию раньше ко мне. Отчего этого не сделали; вечно не слушаются»… Мордвинов хотел было его спросить, зачем он пришел, и предупредить, что Государь занят приемом, но Рузский торопливо скинул пальто, открыл дверь и решительно вошел в салон.

* * *

В католических храмах во время богослужения иногда звенят серебряные колокольчики. «Дзинь, дзинь», — раздается вдруг мягкий, нежный, дрожащий звон. Сидящие встают — знают, что в это мгновение входит Царь Славы; знают, что совершается страшное: люди судят и посылают на распятие Богочеловека. Надо просыпить спящих; надо, чтобы люди, ходящие во тьме и сени смертной, встрепенулись перед бездной греховной и увидели мерцающий на Голгофе свет Креста. И потому звенит иногда под сводами храма серебряный колокольчик.

В эту ночь русская интеллигенция, мнившая себя «солью земли» и почитавшая себя «разумом и совестью» народа, получила высшее удовлетворение. Она одержала полную политическую победу. Устами Гучкова она объявила Царю обвинительный акт, продиктовала условие и произнесла суд и приговор. Увы, в эту роковую ночь над Русской землей не гудели, как в католических храмах, тревожные колокола. Никто не разбудил спящих, никто не крикнул в ночную мглу беспечному народу: «Проснись, встань, посмотри, что делается, ужас какой, конец приближается»…

Гучков сидел рядом с Государем и говорил, опустив глаза и голову, положив правую руку на стол. Он ни разу не взглянул в лицо Царя, что было весьма неприлично. Может быть, скрывал смущение, которое могло шевельнуться в честной душе человека при виде того, кого желал отправить на Голгофу. Упитанный, выхоленный, внешне здоровый и крепкий, в добротном костюме, он являл резкую противоположность Царю — бледному, с исхудавшим лицом, с темными кругами под глазами, с морщинами, покрывавшими лицо, как кружевная сетка.

Шульгин внимательно следил за Гучковым; боялся, что он скажет что-нибудь резкое, злое, безжалостное. Он также наблюдал за Государем, стараясь угадать, какое впечатление производит на него речь Гучкова. «Государь смотрел прямо перед собой, спокойно и совершенно непроницаемо, — записал Шульгин в своих заметках. — Единственно, что, мне казалось, можно было угадать в его лице: „Эта длинная речь — лишняя“»… Гучков действительно говорил очень долго. Может быть, сказалась отчасти привычка многих «политических» господ к многословию. Он ни разу не употребил слов «бунт, мятеж, восстание»; у него все было приглажено, причесано, умыто. Вместо определенного понятия «бунт» у него фигурировало безликое, неопределенное, бесхребетное слово «движение». Бунт требовал от государства подавления его вооруженной силой, а перед движением — извольте снять шапки. «Всякая борьба с этим движением безнадежна»…

Гучков закончил свою речь словами: «Видите, вы ни на что рассчитывать не можете. Остается вам только одно — исполнить тот совет, который мы вам даем, а совет заключается в том, что вы должны отречься от престола… Я знаю, что то, что я вам предлагаю, есть решение громадной важности, и я не жду, чтобы вы приняли его тотчас. Если вы хотите несколько обдумать этот шаг, я готов уйти из вагона, подождать, пока вы придете к этому решению, но, во всяком случае, все это должно свершиться сегодня ночью. Я останусь час или полтора, и ко времени моего отъезда нужно, чтобы документ был в моих руках»…

Гучков действовал как хулиган, который, поймав жертву в темном углу, произносил многозначительно: «Кошелек или в морду»… Были только употреблены другие слова, но сущность оставалась той же самой. Хулиган политический действовал нахрапом, как действуют все обыкновенные хулиганы. В его словах, кроме того, была ирония и насмешка над тем, кто еще почитался Самодержцем Всероссийским. При этом он был так «великодушен и милостив», что готов был подождать часок-полтора, — «пока вы придете к этому решению»; но тут же присовокупил внушительно: «ко времени моего отъезда нужно, чтобы документ был в моих руках»…

Рузский слушал речь Гучкова в раздраженном состоянии. Начиная с отказа вернуть телеграммы, настроение у него упало. Ставка, потеряв терпение, чуть не ежеминутно требовала к аппарату генерала Данилова, передавала нарастающие, провокационно-панические сообщения (хотя в этот день в столице было почти все спокойно), упрекала за медлительность и требовала решительных действий. Неудовольствие Алексеева особенно раздражало его. Они никогда не были в приятельских отношениях, ни в чем не соглашались, и тайно для себя Рузский соперничал с Алексеевым на высокой служебной лестнице. Проделка свитских с депутатами переполнила чашу его желчи.

Когда-то Лев Толстой в запрещенной брошюре писал: «Всегда власть находится в руках тех, кто повелевает войском, и всегда все властители озабочены более всего войском, заискивают только в войске, зная, что если войско с ними, то власть в их руках»…

Увы, в трагические дни России высшее командование армией покинуло своего державного вождя. Самая маленькая поддержка, верноподданнический совет, преданное сочувствие могли сыграть великую, решающую роль и перевернуть ход событий. Даже в последний час, когда два штатских господина прибыли требовать отречения, еще не все было покончено. У смелых — есть крылья; у верных — есть вера и верность. Но крылья были бессильно опущены, а верность не выдержала испытания. Рузский простодушно поверил «милостивым государям», делавшим высокую политику. Он противоборствовал Царю, не поняв своей роли в истории.

Гучков желал показать Государю полную безнадежность положения. Он сказал ему:

«Всякие попытки со стороны фронта насильственным путем подавить движение ни к чему не приведут… Ни одна воинская часть не возьмет на себя выполнение этой задачи. Как бы ни казалась та или другая часть лояльна в руках своего начальника, как только она соприкоснется с Петроградским гарнизоном и подышит тем общим воздухом, которым дышит Петроград, — эта часть немедленно перейдет на сторону движения. Поэтому всякая борьба для вас бесполезна»…

Рузский мог авторитетно возразить на это; мог сказать, что мнение Гучкова представляет плод пылкой фантазии; мог заверить, что если будет надо, он сам пойдет во главе верных долгу и присяге войск. Такое заявление блеснуло бы, как луч солнца; оно могло бы сыграть огромную роль: оно прорезало бы мрак окружившей Государя ночи. Но Рузский поддержал Гучкова. Может быть, не отдавая отчета в том, какое значение могут иметь его слова в эту трагическую минуту, он заявил:

«Ваше Величество, я должен подтвердить то, что говорит Александр Иванович: никаких воинских частей я не мог бы послать в Петроград»…