Распни Его — страница 79 из 82

Надломленный душевно, Государь не проявил суровой твердости прадеда Николая II и не защитил престол вооруженной рукой, как тот в декабрьские дни 1825 года. Не хватило мужества и решимости отстранить Алексеева и Рузского, призвать новых генералов, собрать верные присяге войска, обратиться к ним лично и повести их на мятежную столицу. А может быть, устав душой безмерно, изверившись во всех, разочаровавшись в верности верноподданных, не встретив ни от кого хотя бы самой малой моральной поддержки, он не захотел бороться за свои державные права, не захотел больше править неблагодарным, вероломным народом, которому он отдал всю свою любовь, сердце и душу и который идеализировал в поэтическом восторге перед матушкой-Россией.

В эти роковые русские дни не нашлось на Русской земле ни одного человека, кто бы гласно и громко осудил преступный бунт, кто бы крикнул Царю: «Накажи их, Царь-батюшка, суровой твердой рукой, как государственных изменников». Ни аристократия, ни дворянство, ни служилое сословие, ни города, ни земство — никто не оказал поддержки. Да Россия и не знала о том, что происходит в столице…

В час ночи из Пскова ушел императорский поезд на юг. В нем ехал уже не Император. В нем ехал несчастный человек, гонимый роком, затравленный, оболганный, оклеветанный, с разбитой душой. Он пал с огромной высоты, и удар был страшен. От этого удара затянулась острота сознания. Он еще думал в благородстве своих мыслей, что, принеся великую жертву, ему позволят жить на родной Русской земле. Он не сознавал, что это только первые шаги на Голгофу.

Почти в то же самое время на север ушел вагон с депутатами. Гучков долго ходил взад и вперед, возбужденный, поглощенный мыслями и чем-то недовольный. Наконец он не выдержал и сказал Шульгину в раздражении:

— Сцена отречения на меня произвела тяжкое впечатление. Я, откровенно говоря, ожидал другого. Полетел с трона, и хоть бы что. Никакого трагического понимания происшедшего события. Точно мы имели дело с ненормальным человеком.

У меня, правда, и раньше всегда было сомнение в этом отношении. Все-таки, при самом железном характере, при самообладании, которому равного нельзя найти, что-нибудь в человеке дрогнуло бы, зашевелилось и вы почувствовали бы тяжелое переживание. Чего же смотрели министры? Неужели они не понимали, что имеют дело с человеком, который не может считаться во всех отношениях нормальным? Он, по-видимому, человек с пониженной сознательностью, с пониженной чувствительностью, которая не дает ему возможности проходить все стадии и чувства, которые мы, нормальные люди, переживаем. Пала трехсотлетняя династия, а он изволите видеть — руки пожимает…

— А вы, Александр Иванович, очевидно хотели, чтобы он нам по морде дал?.. На меня эти два часа, проведенные в царском вагоне, произвели неизгладимое впечатление на всю жизнь. Я вспомнил другую сцену, бесконечно от нас далекую, которая всегда трепетно волнует душу верующего. Ночь, Гефсиманский сад, предательство, дворцы Анны и Каиафы, Претория Пилата, суд, крик исступленной толпы, избиение связанного человека во дворе Пилата и путь на Голгофу. Падая под тяжестью Креста, Христос сказал рыдающим женщинам: «Дщери Иерусалимские, не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших». Я боюсь, Александр Иванович, не придется ли плакать потом России?..

* * *

…В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, трусость и обман.

Запись в дневнике в час ночи на 3 марта

В древнейшей истории человечества эти четыре слова, вышедшие из-под пера Государя, фараоны Египта, цари Вавилона, Элама и Ниневии выгравировали бы на каменных скрижалях или на глиняных дощечках, чтобы остались они на тысячелетие в памяти людей, которые будут населять землю.

Как огненные знаки, вспыхнули эти слова в ту страшную ночь, когда переломилась русская история и пала в звериные, темные бездны революции великая Россия. Эти слова не сотрет время; не смогут смыть их раскаяния, оправдания и разъяснения. Они останутся на веки веков и будут свидетельствовать о недостойных делах и о малодушных чувствах, проявленных теми, кому было много дано. Они будут гореть на челе их, и с этой роковой печатью они — творцы февраля и двух дней марта — уйдут в историю.

Вырванное у Государя отречение не насытило аппетитов и не удовлетворило политических тузов и королей из Государственной думы. Передача власти Великому князю Михаилу спутала карты заговорщиков. Это новое положение не входило в их расчеты. Это могло угрожать их вожделенным, страстным желаниям, ради которых велась борьба. «Мы готовы примириться с воцарением мальчика, но мы не желаем взрослого Романова…» Став во главе бунта, они уже не могли повернуть назад. Рок фатально толкал их дальше и дальше по опасной дороге. Они боялись упустить власть; боялись, что ее вырвут из-под носа другие. Как зарвавшийся, азартный игрок, махнув на все рукой, они методически увеличивали ставки, ссылаясь на стихийность народного движения.

Качает черт качели

Мохнатою рукой,

Качает и смеется.

Вперед-назад, вперед-назад…

Доска скрипит и гнется,

О сук тяжелый трется

Натянутый канат.

Снует с протяжным скрипом

Шатучая доска,

И черт хохочет с хрипом,

Хватаясь за бока.

Этот мохнатый, веселый, игривый черт представлялся в виде немецких агентов из русских предателей, революционно настроенной интеллигенции, Совета рабочих депутатов и столичной черни. За ними стояла ошарашенная, оглупевшая, безликая масса петербургского народа: «стадо баранов», по выражению Врангеля-отца.

Думские «бояре» не спали в эту ночь. Они с нетерпением ждали сообщений из Пскова. Дождавшись, они горячо обсуждали неожиданный «сюрприз», подвергли «патриотической» критике простого, скромного, нечестолюбивого Великого князя и решили, что он в цари не годится. «Надо его убедить отказаться от принятия трона и задержать опубликование манифеста», — резюмировал прение Родзянко. «Надо не убеждать, а потребовать», — властно и безапелляционно заявил Керенский.

Рузский заснул тревожным, мучительным сном. Физически он устал сильно, но еще больше устал нравственно. На душе у него было смутно. Сцена отречения и прощания с Царем оставили на сердце неприятный осадок. Он чувствовал себя не по себе. Он был убежденный монархист, а действовал, как завзятый республиканец. Когда в последний раз он увидел бледного Государя с печальными, скорбными глазами, в душе его зашевелилось чувство какой-то гнетущей неудовлетворенности. С раздражением стал думать, что он был инструментом в чужих руках: в руках Алексеева, которого всегда не любил, и в руках кучки политических деятелей, игравших в революцию.

Он вернулся в Псков после трех часов ночи, проводив Государя и поезд с депутатами. Сразу же лег в постель. Его слегка знобило. Он не мог дышать заложенным носом, сильно храпел и вскрикивал. Душили кошмары. Вот он увидел среди непроглядной ночи странные таинственные огни, которые неслись на него, как бы конная лавина. Вот они промчались, обожгли его, и покатились огненные шары дальше по бесконечной равнине. Скоро он увидел: как бы огненное море наполнило пространство. В эту минуту денщик тревожно будил его:

— Ваше высокопревосходительство, председатель Государственной думы зовет вас к прямому проводу.

«Что ему еще надо?» — с раздражением сказал Рузский, вытирая пот на груди.

Было пять часов утра. Псков еще мирно спал. Над ним стояла холодная предутренняя темень. В этот час начался второй длительный разговор между Родзянкой и Рузским, который составил новое звено в ходе трагедии. Рузский подошел к аппарату закутанный, хмурый и злой. Коротко приказал чиновнику:

— Передайте, — у аппарата генерал Рузский.

— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство, чрезвычайно важно, чтобы манифест об отречении и передаче власти великому князю Михаилу Александровичу не был опубликован до тех пор, пока я не сообщу вам об этом, — начал свою речь без всяких предисловий Родзянко. — Дело в том, что с великим трудом удалось удержать более или менее в приличных рамках революционное движение, но положение еще не пришло в себя и весьма возможна гражданская война. С регентством Великого князя и воцарением Наследника Цесаревича примирились бы, может быть, но воцарение его как императора абсолютно неприемлемо. Прошу вас принять все зависящие от вас меры, чтобы достигнуть отсрочки.

— Хорошо. Распоряжение будет сделано, но насколько удастся приостановить распоряжение, сказать не берусь ввиду того, что прошло слишком много времени. Очень сожалею, что депутаты, присланные вчера, не были в достаточной степени осведомлены с той ролью и вообще с тем, для чего они приезжали. Во всяком случае, будет сделано все, что в человеческих силах в данную минуту. Прошу вполне ясно осветить мне теперь же все дело, которое вчера произошло, и последствия, могущие от этого быть в Петрограде.

— Дело в том, что депутатов винить нельзя. Вспыхнул неожиданно для всех нас такой солдатский бунт, которому еще подобных я не видел и которые, конечно, не солдаты, а просто взятые от сохи мужики и все свои мужицкие требования нашли полезным теперь заявить. Только слышно было в толпе — «земли и воли», «долой династию», «долой Романовых», «долой офицеров», и начались во многих частях избиения офицеров. К этому присоединились рабочие, и анархия дошла до своего апогея…

Родзянко сообщил неправду; он соврал от первого и до последнего слова. В эти дни боевых столкновений не было, потому что не с кем было ратоборствовать. Вся солдатская масса уже перешла на сторону восставших и уже не раз совершала шумные, победоносные шествия к Таврическому дворцу, где с превеликим усердием кричала: «Ура Родзянке». Слова его не были словами государственного мужа. Это была кухонная болтовня кумы-сплетницы, у которой неудержимо играло воображение. Он порхал как бабочка над трагическими событиями и то пугал, то успокаивал и сулил несбыточные обеща