Расположение в домах и деревьях — страница 32 из 67


К чему я говорю? Я говорю к тому, что, знаешь, о чём подумал, когда на экране забегали зайцы? Догадываешься? Да, надо уезжать. Упадок есть упадок, и только окончательный кретин может спутать его с ренессансом. Обуха, утверждает народная мудрость, плетью не перешибёшь. То, что я задыхаюсь тут, ясно, как дважды два. Каждый приличный человек задыхается от гнёта… мда… консервативности. Нет, ты ответь мне прямо – какой конформизм! Нет, ты оглянись! Ты во гневе оглянись! Ты представляешь? Зачем далеко ходить?

41

Вот тебе пример из жизни. Я сдаю повесть, где рассказываю о двух совершенно безобидных, безвредных людях. Обрисовал, знаешь, так – с юмором, беззлобным, чеховским таким юмором. Два характера, ИТРы: она ищет идеалы, не удовлетворена, не хочет варить суп, то есть сама хочет творить, а он тоже… ну, такой себе нормальный, обыкновенный человек – хомо сапиенс – представляет себе любовь по-другому: хочет уюта, тепла. Всё это я подаю многопланово, во всех срезах, как у Трифонова, – разумеется, совершенно независимо от него, в другом плане. Ну, и у них там заваривается настоящая каша. Пограничная, так сказать, ситуация в таком разрезе – начальник морально устарел, а он, то есть её муж, не поднял в нужное время голос, чего она, как ты понимаешь, простить ему не может. Презирает, оставляет, стало быть, – естественно! – уходит к молодому социологу, которого бросила жена, потому что, вопреки первой, жена социолога хотела уюта, комфорта, всей этой пошлости: особые холодильники, знаешь, машины, курорты. Что характерно, социолога Павла я направил в отдел для того, чтобы вскрыть некомпетентность старого начальника, проваливающего ответственное задание. Понятно? У них происходит открытый разговор. Всё всем становится ясно: начальник – рухлядь, он сам признаёт своё поражение, сдаётся, припёртый к стене неопровержимыми доводами – факты, факты! – а Павла, социолога, неожиданно для него самого ГЛАВК назначает руководителем всего НИИ, в котором работают мои герои. И вот тут начинается обратная карусель – она спохватывается, потому что как бы открывает в любовнике черты карьериста, не понимая, что таковы, на первый взгляд, новые качества бескомпромиссного работника, вскормленного молоком НТР, который, в ущерб личному счастью, ворочает делами, словно Микула Селянинович. Я эту параллель, надо сказать, всё время провожу красной нитью. Ну, проходит время (я в трёх словах), они снова выясняют отношения, а тот, первый её муж делает внезапно, между прочим, невероятное открытие в плазменной физике, которое сразу же внедряется новым директором (тонкость-то приметил?) в производство.

А во второй части они встречаются на побережье, в Пицунде – сосны, ночи, звёзды, шум прибоя, детские наивные реализации, водные и горные лыжи, здоровые тела, смех, секс, никаких комплексов – всё с юмором, лёгким таким, как вуаль. И вот после выяснения отношений, когда ими осознаётся серьёзность положения, они решают поехать в деревню, где живёт его или, кажется, её мать. Понятно? Там они косят, пьют молоко на фоне разнотравья, знакомятся с Солоухиным, набираются мудрости у тихих закатов – мой гвоздь! – солят свой пресный хлеб практицизма солью земли, так сказать, и начинают понимать настоящие ценности, непреходящие, так сказать, – момент этот вынесен как бы за кадр. Читателю предоставлена возможность самому определить дальнейшую судьбу полюбившихся им героев. Короче говоря, небольшая повестуха, две части на шесть листов, совершенно безобидная – психология, кипящая жизнь заведения на передовом крае науки и промышленности, местный колорит – деревянная архитектура, дубовые кружева, фольклор, – это очень привлекает переводчиков… и ничего больше. Критику начальника не считаю – он дурак, а в прошлом, кажется, агент царской охранки, и что ты думаешь?

– «Не характерно», – сказали. – «Написано увлекательно, типы вылеплены достаточно сочно, но нехарактерно». А? Каково! «А что характерно?» – спрашиваю. Что? Так никто мне и не ответил. Вон Быдинский – тот характерен! Со страшной силой шьёт свои романы. И ничего! Без сучка, без задоринки тискает, где попало – Байкал? – Байкал, Амур? – Амур, Днепр? – Днепр, Нева? – Нева, Волга? – Волга, Неман? – Неман, – где волоком, а где вдоль берега такое вот судоходство… Бурлак он!


Нет, надо ехать. Я тебе скажу определённо. Кстати, я и до письма знал, что надо, а письмо, как серпом, значит, по одному месту шугануло. Понятно? Именно упадок, засилье рутины. А там! Ох, страшно… сердце выпрыгивает, когда представишь себе. И то правда, пиши на здоровье, про что хочешь, пиши – написал и бац – у Скрибнера, бац – в Галлимаре, бац там, бац здесь, на худой конец и Континент сгодится. Главное, юмор, фабула, секс, ох, чёрт возьми! а религия? Би-че-вать. Бичевать религией. Как подумаешь, что всё менять надо, аж тошно становится. Постой-ка, я слышал, что Амбражевич, кажется, тоже едет? хочешь анекдот про евреев?

– Амбражевич уже уехал, – говорю я, накрывая любимое лицо Рудольфа бубновой плачущей дамой. – Теперь он вне посягательств и подозрений.

Бывают минуты, когда воображение не ведает меры. Образы, которые оно ниспосылает нам, населяя окованное бездействием сознание, один краше другого. Тебя окружают толпы людей, порождённых некими смутными, не вполне объяснимыми желаниями. Мимо скользят чудесные женщины. Приятные умные мужчины корректны, обязательны и умны. Восхитительные пейзажи, в которых трудно угадать известные нам, служат дивной рамой для успокоительных прогулок. Но мы подгоняем воображение, мы торопим его, ибо миг обладания всеми сокровищами, всеми красавицами, властью кажется недостаточно прекрасным, не вполне глубоким, обманывая ожидания, – как бы мелеет призрачный мир, словно лучи света, которого страшатся исчадия печали, сумрака душевного, нежданно-негаданно пробиваются сквозь постылый туман…

42

И дурманом, маревом предстают глазам нашим бесконечные построения, совершеннейшие композиции, дивные творения. Может быть, и вскрикивают тогда мужественные бородатые мужчины, тонко, дико вскрикивают, старея в миг на годы. Может быть, бледнеют женщины, до крови кусая губы, машинально трогая лицо руками, вплетая горестно ещё одну паутинку в пустые сети старости. Но мы торопим воображение, мы топим его, покидая (как на пожаре покидают кошек) рассудок, – мы ищем в нём убежища от него самого. Так толпы постепенно рассеиваются, редеет листва, бурая трава оплетает щиколотки, и вместо пиршества, вместо многого – ищем, взыскуем наперсника, учителя, собеседника, но как бы ни было хитро воображение, не способно оно создать равного: всё на шаг отставать будет, всё на волосок хуже будет у него; если ты неведением – он невежеством ведом будет; если ты раздражением, бесплодностью удручён – злобой, зияющей бездной отмечен будет он.

И что магия письма? Что древнейшее средство!.. Зачем уповать на то, будто возьмёшь перо – и потекут явления в стройном порядке, и хор светил в гармоничных созвучиях загремит хвалой Создателю. Глиняная лошадка не увезёт далеко. И точно после выставки, в те таинственные тихие часы, когда сняты со стен картины, когда из стен торчат гвозди, свисают с потолка скрепы, пыльные вантины – разваливается глиняная лошадка… и пальцем рассеянно, бездумно опрокидываешь фигурки. Дурман, марево…

Собеседник? Наперсник? Вакантная должность? Благословенны сельские боги! Господин Аббат? Мы с вами знакомы, в чём нетрудно усмотреть благоприятный знак судьбы. В ваших словах неоднократно я слышал отголоски собственных праздных размышлений. Причём мера, чутьё, ваш такт приятно радовали сердце. Извольте ответить, где крали вишни? Отменные вишни, ничего не скажешь, благодарю… Так, так, за парком, за рекой? За тёмными лесами, за синими горами?

Немного вислый нос и шаг широкий, размашистый. Шаг офицера. Репей к сутане прилепился.

Нет, господин Аббат, что женщине – Тертуллиан? Только женщина с безупречным вкусом позволит себе быть умной и мановением ресниц превратить любую сумму теологий в эпистолярный роман – и всё равно говорить с ними, что играть с собою в карты. Благословенны сельские боги! И потому, мой дорогой друг, на ужин приглашены лишь цветы. Да, вы безусловно правы, смеркается. Что ж… идёмте! Ах, как был я искренно влюблён во всё человеческое, собранное во мне, поверьте… Я был наивен, не правда ли? Я любил, я обожал господина Тэста. Всего лишь упоминание о нём, отголосок его высокомерного безумия могли повергать меня в мучительное томление, как юную девушку – полнолуние.


Теперь меня чарует тайна служебных слов, точно так же, как в опере я, не слыша пения и музыки, могу часами следить за третьестепенными персонажами, их лицами, которые появляются всего на минуту, чтобы пропасть в совершенной машине театра навсегда… В языке их много. Предоставим считать бедным. Однако же… Какие они?

О, мой друг, прибегая к помощи памяти и того, что даёт ей живительную силу, я истязал себя определениями, отмахиваясь от бесчисленных ловушек, ложных входов, фальшивых дверей, повисая над открытыми колодцами, и от бездны меня отделяла непрочная преграда привычек и пристрастий.

Как описать то, что я находил, подозревал в смиренных частицах – их пленительная стерильность, их движение, напоминавшее танец, не приближающий к божеству, а удаляющий от него… язык изнемогает от любви к ним, как Нарцисс, склоняющийся всё ближе и ближе над идеальной гладью, но первый же порыв ветра уничтожает иллюзию… Бесспорно, я мог бы обратиться к фигуре парадокса, чтобы исчерпать себя и столь прелестную тему для разговора, – убеждён, что это так же просто, как не прикасаться к скважинам флейты. Как много и как мало в нашем языке служебных слов! Как пережить мне мою любовь к ним? Не беспокойтесь – то, что привлекло ваше внимание, всего-навсего пожар в честь приезда императора. Мы полюбуемся заревом с пригорка. Итак, они пусты, как флейта, к которой никогда не притрагивалась рука, которую никогда не заполняло дыхание… безмолвствующий тростник исполнен прекраснейшей музыки, и как бы ни был искусен и сведущ музыкант, как бы могуч и безмерен ни был его разум, он конечен и потому ограничен и потому убог.