Но до чего хорошо вечером! До чего хороши сапоги, как ловко стискивают икру, и ступать в них приятно весьма, и земля податлива, не отталкивает, как бывает с недосыпу после дежурства, и никто, положительно, не может на этой улице испытывать к кому-нибудь вражду. О, чушь! На этой-то улице? Усаженной пирамидальными пыльными тополями, уставленной домами ровнёхонько – зажиточно, ничего не скажешь, – выкрашенными чем-то сладко-кремовым с нарочно выделенным мелом наличниками и карнизами, голубеющим и в сумерках над невероятно разросшимися кустами сирени, лиловой, персидской, впитывающей ночной туман, или мелкой, остро-белой – любую из ветвей притяни к себе и надломи. За портупею воткнуть?
Потеха, потеха… Опустим монетку – и поднимется ветер, опустим монетку – польётся дождь. Вышли все монетки, нету.
На плече путешественника висела… сумка. Если бы плащ, то он бы висел, мы говорим висел-а, что немаловажно. Люстра висела, сумка висела, набитая винными вишнями, гроздь винограда висела, плащ висел. Спрашивается, сколько часов прошло? А чтобы понятней, проще – сколько лет?
Путешественник бредёт, помахивая веткой магнолии, жасмина, орешника, клёна, олеандра, отгоняя назойливых насекомых. Появились комары. Стало быть, низина, значит, в болотистую лощинку спускается, вода недалеко, вода по пояс, либо роща кипарисов простирается. Спрашивается ещё вот что: на что он рассчитывал? Надо же… Смеяться без веселья в смехе. Надо же… на что рассчитывал он, на которого женщины Леванта смотрят мимоходом, как на кого-то, кто был у них давно и даже слишком давно (но это не Левант, мы ошиблись), а потому – мимо, так же как, к слову, он смеётся – без веселья в смехе, всучивая пустяковые россказни о городе А, о деревне Б, в которой, дескать, и солнце светит и соловьи щебечут, нахально всучивая, выдавая свои россказни невесть за что – за что-то как будто и впрямь из ряда вон выходящее – у кого не было? кто не знал? с кем не случалось? – перестаньте – конечно, вышел, а там кто-то под машину попал, так это мы в кино видели, – оставьте, ничего подобного, нашёл, чем удивить! – ну, попал, на светофор смотреть надо, а не пялить глаза на, мягко говоря, женские ноги.
Тут подошёл путешественник и спросил: «Люди добрые, или что-то случилось? Или кого-то ждёте? Или спор не можете какой решить по всей справедливости?» – «А ты кто таков будешь, мозгляк? Чтой-то на голове у тебя шляпка женская? Га? А ну-ка ответствуй, любезный, и откровенно ответствуй!»
– «Я путешественник, люди добрые. По городам, равнинам, странам хожу». – «Ходишь, стало быть? А диковины какие видывал? А изумрудные камни видывал? А людей с пёсьими головами встречал? Ответствуй! И не вздумай кривить, а то, знаешь, лжа – она с короткими ногами, враз споткнётся!» – «Видел, добрые люди, видел диковины. Есть на свете всё, как говорят филозофы». – «Ты, мозгляк, шляпу-то сними, перед народом ответ держишь. А про философов не веди речь, не увиливай от прямого ответа. Есть люди с пёсьими головами или нет?» – «Есть». – «Знатно живут?» – «Знатно, в парче ходят, торты едят, в колясках разъезжают…» – «И камни изумрудные у него есть?» – «У кого его?..» – «Да у них, нехристей псоголовых!» – «И золотые камни, и жемчужные, а кто постарше, у того изумрудные». – «А пенсию они получают?» – «Получают». – «На что ж им пенсия, коли у них изумруды и жемчуга в избытке?» – «Для красоты получают пенсию, с рождения».
Тут подошёл путешественник и спросил: «Кого высматриваете, люди добрые?» – «Путешественника высматриваем, не встречал, часом, гниду эту?» – «Не приходилось, диковин много видел, а путешественника не приходилось. Чем он насолил вам, добрые люди?» – «Ох он, идолище поганое, наплёл нам четыре короба, что вон, за тем бугром, за осиной, подале которая будет и, видишь, где вешка гнилая стоит, где, значит, мы прошлым годом косили, – так вона чего пришедши нам напел, что люди там с пёсьими головами живут, недоброе дело затевают, изумруды едят и кровь христианскую пьют как воду. Слыханное ли дело! Соседи на смех подняли – чего там скрывать – какие люди, какие изумруды, ничего там нет такого, никаких там идолов о восьми дланях нету, а существует, сказали нам соседи, там чёрный пекельный огонь, который ходу не даст никому, а что за тем огнём – неведомо». – «А путешественник откуда пришёл, люди добрые? Неужто из того пекельного огня?» – «Догадливый… В самый раз и будет из того полымя. Но хребтина его наплачется у нас, ой, наплачется!».
Тут подошёл путешественник. Роса упала на луга, в воздухе плыл аромат полевых и луговых трав. Речку, где тише её бег становится, над омутом прямо, молочный туман затягивал. Три дня и три ночи шёл путешественник и снились ему люди с пёсьими головами, изумрудные камни, люди добрые с топорами снились, и открыл он глаза на берегу тёплой речушки, один бок которой песчаным был, а второй – топким предательским лугом. Достал путешественник кусок хлеба, обмакнул его в сырую мать-воду и задумался.
А вдруг они, мои три дня (первый сполз, как больная змеиная шкура), и впрямь, труха… сплошные изумрудные камни и пекельный огонь – и только мне одному кажется, что они отличаются от бесчисленных подобных им во всём. Кто знает, может быть, именно в эти три дня я выиграл по трёхпроцентному займу тридцать две тысячи. Я не выиграл. И напрасно, очень напрасно.
Три точки, три дня, три дырки от бублика, три курьих бога. Да, он на стороне больших сковородок. Вульгарно, но справедливо. Три точки, три дня, которые я склонен по недомыслию наделять магической силой – главными мгновениями последующего пребывания, а иными словами (просится под руку) – холм, с которого я наблюдаю ход сражения…
Точками, так мне мнилось, определившими течение дальнейшей моей жизни не столько в будущем, как в прошлом, хотя в настоящем – ложь, потому что мы уговаривались (где причина, где следствие?), что время выдумано, так же как и дом, крыльцо, босые ноги, разговорчики. Течёт, струится – условие задачи. Вослед за путешественником, удаляющимся в кедры ливанские, в чахлые чащи городских садов. Но что это?
У путешественника отваливается накладная борода, смолистая, курчавая. Он, вроде, и ростом меньше и тоньше, суше в бёдрах, и румянец на щеках играет сельскохозяйственный. О, не туда идёшь, гляди не напутай, не так безопасна дорожка, по которой идёшь, легкомысленный, беспечный, не забывай, что даже мифы из школьных учебников ощериваются, бывает, и псами несутся за кем-то, стаей голодной, готовой сожрать одним махом доверчивых путешественников. Не отмахнёшься олеандром, оливой, не запугаешь гримасой. Тут бы кол раскалить, сосновую лапу в уголья сунуть и взметнуть над головой, – тут бы Герцога окликнуть, да так, чтобы кора с дубов посыпалась, а наливальщики и отливальщики наземь попадали.
Тут запел путешественник: «Ох, как хорошо мне! – запел, – всё лучше мне, всё блаженней, – запел, – невнятней мне и невнятней, а минул не год, не два, не три, – запел, – хлебы железные изголодались, лапти чугунные прохудились!»
Спрашивается наконец: сколько прошло часов, минут, лет, месяцев, секунд, дождей, снегов, прохожих?
В пространствах сияющих лета и осени, зимы, в державной неподвижности, хранящей нежные пряди света, обретаюсь с неких пор и я. Легче мне и блаженней в ветхом днями мире, исчерпавшем меру времён.
Путешественник удаляется, распевая благодарственные псалмы. У меня на руках остаётся нечто вроде путеводителя Бедекера со многими картами, замечаниями и поправками.
59
Писал я так, в самом деле, записи составлены для сугубо личных целей. Порой, дотошно ведя пальцем по дырявой карте, я нахожу то, что и требуется условием. Однако иной раз натыкаюсь вовсе непонятно на что. Вместо ожидаемого памятника кавалеристу бомбардиру с бабьим лицом, открываю дверцы шкафа и нахожу школьную форму, при которой пояс как бы лаковый, маслинами отдающий, и фуражка. Чтобы удостовериться, не забрёл ли я в противоположный конец, приходится начинать каждый раз с начала. Да, всё дело в том, чтобы найти что-то, напоминающее начало.
Вместе с тем, это невозможно, потому что сейчас началом можно считать всё что угодно. «И считай – ты хозяин», – подтверждает мои мысли Рудольф-Гриша. – «Тебе и карты в руки. Не церемонься. Уверенней, уверенней!» – По лицу его течёт дождь. То и дело он достаёт платок и вытирает лицо. «Рудольф, ведь это осенний, даже зимний дождь, а ты утираешься платком…» – «Говори громче, что ты бормочешь!» – комкает он платок. В каком-то полубормотании. Пустое бормотание. Ведь не только уверенность была, мало того…
И вот я перелистываю следующий десяток страниц, на которых: о времени связующем, о связанности, о равнозначности и монотонности. То протагонист, то путешественник, то это, то другое… Одно могу сказать, когда кончалось косноязычие… (неразборчиво)……перекрёсток, китаец, виденье адово: карлик с крыльями стрекочущими, китаец и карлик, будто мотылёк на золотой игле корчится. На плече…
Косноязычно я кому-то объяснял, как расположены комнаты, что находилось в них. Тщась передать смутные дожизненные представления о свободе связей, я прибегал к привычному и обыденному: к столу, к стулу, окну, ножу, холоду, теплу. Сбивчиво объясняя (ещё далеко до игры, в которой мы раскинем деревца, смахнём грязь со стола, переведём дыхание) то, куда были обращены окна так называемой большой комнаты, в которой солнце появлялось к вечеру и где мы с сестрой с октября до марта проводили большую часть времени. Я у окон спал.
Зимой в голых сучьях светила звезда. Когда мороз, когда оттепель. Когда Синдбад-мореход, когда «пиастры! пиастры!» – и солнце восходит кровавым диском над затихшим океаном… пиастры-пиастры… Летом звезды не было видно из-за раскидистой листвы, и свет фонаря был схож с волокном недозревшего плода. В августе бесшумно падали звёзды, но после сухого огненного дождя оказывалось, что на небосводе их – ни больше, ни меньше. Наливался светозарным серебром Млечный Путь, мигал миллионами нетленных глаз.