– Не выдать, – отрезал Костя и часто, с трудом задышал, – не выдать, чтобы шантажировать. Снять с голой девкой и не давать спуску. Ни при каких обстоятельствах.
– Джентельмен и шантаж, Костя, это несовместимые вещи.
– А деньги? – спросил Костя. – Деньги на деревьях растут? Вывези меня, Ермаков, в такой лес! – воскликнул он. – Сумасброд, ты поистратился с последней работой, ты выложил всё, что у тебя было, но что-то не слышно гонцов из музеев? Возможно, я не прав, не взыщи, однако…
– Не напоминай мне о расходах, – поморщился Ермаков. – Искусство не терпит разговоров о деньгах. Искусство и деньги – разные понятия, две абсолютно несхожие мифологемы. Хотите взглянуть? – любезно осведомился он у меня.
Я согласно кивнул.
Ермаков встал, вытащил из кармана брюк небольшую коробочку, наподобие тех, в которых продают обручальные кольца, только размером побольше. Из нагрудного кармана рубашки достал крохотный ключик на тонкой белой цепочке, каким-то чудом сразу попал ключиком в невидимую скважину и медленно повернул им. Крышка упруго отскочила назад.
– Смотрите, – шепнул он восхищённо. – Видите?
На чёрном бархате стояла миниатюрная фигурка китайца. Голова у фигурки клонилась к плечу, будто он прислушивался к чему-то, а на плече тесно жалась не то птица, не то русалка, трудно было разглядеть, слишком мала она была, и лишь крылышки были понятны, девственно-белые.
– Нравится? – спросил Ермаков, и голос его дрогнул от полноты чувств.
– У вас… – я хотел спросить, не приводится ли Фома ему братом, но он не дал мне продолжить.
– Прелесть! – воскликнул. – Само очарование. Любуюсь, с собой ношу, не расстаюсь. Год работы, аскезы, бездна денег, материалы… Вдобавок есть ещё секретец, чудо механики – он говорит, Костя знает, слышал однажды. Но сейчас не время. Не будем понапрасну тревожить, да и по-китайски никто из нас не понимает. Пробелы образования, белые пятна культуры…
– Хватит, Ермаков. Хватит! Будет тебе дурачить человека. Познакомься, мой бывший студент. В меру бездарен, – вздохнул Костя, – в меру глуп, но не настолько, чтобы не понимать этого. Надежд не подавал, кроме как в отношении подделки справок. Это он мог! Фамилия у него чудная… Это Ермаков. Протяни ему руку, Юлий. Он только на первый взгляд молод. Стар и негодяй отменный. Лишь негодяи дают мне ныне приют. Порядочные люди давно отказали в покровительстве.
Ермаков недобро рассмеялся.
– Видишь? Ему пальца не надо показывать. Хохотун, забавник… Вы с ним несравненную пару составите на радость людям.
– Очень приятно, – сказал я. – Случайно вам не известен некто Фома? – спросил я у Ермакова.
– А если известен, так что? – уставился на меня Ермаков. – Тогда что? Интересно, интересно…
Костя хлопнул по столу ладонью.
– Ты, хам! – крикнул он, – не смей так разговаривать с моими учениками!
– А что я такого сказал? – пожал плечами Ермаков.
– Меньше говорить надо, – сказал Костя. – Вино достань из холодильника. Всё мне делать достаётся… Нашёл? Тащи. Воттак, милый Юлий, мы и живём. Грязно, безнравственно, бездарно живём, не творим, не боремся. Прозябание, а не жизнь, ничего, учти, ничего не сделано для вечности. Ермаков, ты спятил! Кто же пьёт сладкое шампанское? Мерзость.
Ермаков почти по пояс влез в холодильник, а Костя негромко заметил мне:
– Ну, не вижу, почему мы не можем выпить за мои сорок три года? Кого мы ждём?
– Это не больно, – сказал я. – Сорок три – это уже по ту сторону.
– Да? – усмехнулся Костя. – Допустим, мой юный Ницше.
– Зато один раз в жизни, – сказал Ермаков. – Вам налить, Юлий?
– Можно, можно, – согласился я. – Понимаете, я, кажется, простыл…
– Может быть, водки? – с заботой осведомился Ермаков.
– Не надо, – отказался я. – Она мне сегодня не впрок.
– А я, пожалуй, дёрну водочки, – с лихой гримаской проговорил Ермаков, продёргивая в плечах дрожь.
– Дёрни, дёрни… – рассеянно повторил Костя, стуча вилкой по тарелке. – Отчего же не дёрнуть, когда жажда…
78
Я протёр глаза: мне показалось, что и Костю, и тарелку с подсохшим кетчупом на краю, и вилку в Костиной руке, и Ермакова, протянувшего руку к холодильнику, и морщины на лице Кости, и особенно красные жилки на крыльях его носа, и окно в стене, и свои колени, которые почему-то вытянулись и отъехали к стене, и собственные руки на столе, кожа на которых казалась бумажной, и бутылку шампанского, бросавшую косую тупорылую тень, – я вижу второе тысячелетие.
Но лучше здесь, чем там, подумал я, и последняя мысль о Вере задела меня необычайно отчётливо и просто, не мысль, а так что-то… пятна пота под мышками, прядь ржаных волос, украденная ветром, юбка, бьющая по ногам, изгиб в пояснице, когда я целовал её и положил руку на её спину, отведённые назад плечи. И к тому же я подумал, что она здесь, в десяти метрах от меня, ходит по какой-то комнате среди каких-то знакомых, и они прикасаются к ней, а она к ним; говорит с подругой, пьёт из стакана. У неё ноги устали, – беспомощно барахталась мысль, не мысль, а так… что-то несвязное, – она ноги растёрла, ходила долго, – и я посмотрел на её ступни, щиколотки, на подъём стопы с обозначившимися синеватыми венами, на грязь, въевшуюся в пятку, и, раскрыв широко глаза, приподнялся с места и чуть не охнул – так это напомнило боль в сердце по утрам. Надо было бежать за ней, – мелькнуло, – схватить за руку и вести к себе, омыть её (чего ты ждёшь?), омыть вином и водой колодезной, сухой, освободить губы от шершавой корки, а горло от перегоревшего спирта, и положить навзничь уже без ничего, без майки, без сумки, и прижаться к ней, впитывая её слабость, – вот что надо мне сделать сию минуту.
И я, раскрывая рот, привстал с табурета…
– В чём дело? – спросил Костя.
– А?.. Мне кое-что надо сделать, – сказал я. – Пойду.
– Тут один всё рассказывал нам сказки, – усмехнулся Костя. – Романист, да ты его, положим, знаешь не меньше нашего.
– Это толстый тот? – осведомился Ермаков.
– Да, да, толстый, – ответил Костя. – Очень толстый. Порнографически толстый.
– Он уехал? – спросил я.
– Уехал, – сказали оба и переглянулись.
– Мне доводилось с ним встречаться, – сказал я. – Я его помню ещё молодым, отчаянным. Он мне деньги одалживал.
– Ладно, будет вам, – сказал Костя. – Говорил, что играем мы на спички, а вы мне: «Деньги, деньги!» Корсары нашлись!
– Я говорил: деньги, и у меня они есть, – мрачно заявил Ермаков.
– Деньги, может быть, и есть, а вот ответь своим партнёрам, где твоя жена? Съел? Что деньги!
– Я не сторож своей жене, – буркнул Ермаков. – У нас свободные отношения. Каждый живёт своей жизнью.
– Ну да, знаю, знаю, – сказал Костя, подмигивая мне. – С тех пор, как она перепутала постели. А ведь это ещё смешнее, чем запутаться в трёх соснах. Да, Ермаков, намного смешней. Ты – жертва смешного случая.
– Я только ума не приложу, зачем ты говоришь это, – негромко проговорил Ермаков, глядя в пол. – Или ты хочешь меня уязвить, сказать что-нибудь неприятное… нарочно? Нет, ты признайся! – крикнул он. – Ты признайся, что хочешь… Да, про что это я? – усмехнулся Ермаков, подымая глаза. – Я ведь совсем забыл, чем ты теперь занимаешься.
– Я не делаю из своих занятий секрета, – подчёркнуто холодно произнёс Костя. – Никаких секретов… – повторил он. – Мне претят секреты и тайны. Это мой стиль, наконец!
– Ладно, я ведь знаю, о чём ты. И догадываюсь, что тебе нужно. Объявляется минутный перерыв, – сказал он, вставая и направляясь к двери, но не к той, в которую я входил, а к другой. Мы поднялись, последовали за ним, и мне было, признаться, всё равно.
– Давно бы так, – заметил Костя……………..
Разумеется, когда мы вошли в комнату, на нас не обратили ни малейшего внимания. Тут мало что изменилось за время моего отсутствия. Чернобородый Гольской ел вишни. Ел он быстро, сплёвывая косточки в небольшой холмик на блюде, напоминавший славное полотно русского баталиста «Апофеоз войны», ел, пожимая плечами, словно всем своим видом показывал непричастность к сидевшим и стоявшим вокруг него. Косточки он влажно обсасывал.
Девушка на ковре лежала, как и прежде, неудобно вывернув руку. Только флейтист в креповых очках подавал признаки жизни – возился с чёрным продолговатым футляром, не в состоянии, очевидно, справится с замками. Я не понимал, зачем мы пришли сюда, и хотел было спросить об этом Костю, но тот мягко и настоятельно удержал меня от излишних расспросов ласковым движением руки.
Сутулый студент, приятель лежавшей на ковре девушки, крякнул, подошёл к окну и, перегнувшись через подоконник, выкрикнул, слушая раскаты эха:
– Ночь кончилась!
Ему не ответили.
Вера попросила у крашеной блондинки, просидевшей всю ночь у стены на стуле, пудреницу и напудрила нос. Этого ей показалось мало, и она, высыпав на ладонь пудру, вымазала всё лицо. Блондинка у стены робко улыбалась. Улыбались почти все.
Улыбаясь во весь рот, к Вере подошёл Майкл и обнял её за плечи. Она оглянулась и с серьёзным видом сняла его руки: «Потом, дорогой, я устала…», – расслышал я.
Флейтист наконец раскрыл свой футляр и достал флейту.
– Чаю так и не дали, – сказал кто-то равнодушно, на что Гольской оглушительно расхохотался и смахнул с блюда «апофеоз».
Флейтист вытер губы рукой, пощупал языком мундштук и заиграл. Он играл «Шестнадцать пауз для флейты» Стребса. Как он играл, собака! И кто надоумил его играть утром? Но он дул, гоняя «паузы» одну за другой, все шестнадцать, возвращаясь по нескольку раз к десятой, к тому месту, где на берегу старик встречает мальчика и трогает его глаза руками, и они спинами поворачиваются к и вам, и страшней всего – ветерок, который играет их волосами, когда и старик и мальчик, оба неподвижны, и у обоих закрыты глаза. Да, играл он, кажется, так, как нужно. Получалось у него. Но нельзя было, нельзя, ни в коем случае нельзя было ему играть здесь утром, а мне слушать. И вместо того, чтобы подойти и помешать ему играть, я выдавил из себя с каким-то свистом: