Расположение в домах и деревьях — страница 65 из 67

– Теотокопулос… – и покачал головой. – Теотокопулос, ночь кончилась, – сказал я.

– Что вы сказали? – обратился ко мне Митенька. – Не расслышал.

– Какого чёрта он играет? – спросил я. – Надо же – зачем он это придумал?

– Играет… – отозвался слабым эхом Митенька, морща и без того как печёное яблоко лицо. – Чаю обещали. Не дали. Потому, наверное, играет.

– Хватит. Хорошего понемножку, – сказал флейтист и уложил флейту в футляр. – Чаю не дали. А я играть не нанялся.

Вошёл дядя Лёва. Тотчас за ним вошла Наталья. Её глаза блестели. Как будто плакала. Они постояли и, не говоря ни слова, снова вышли в коридор.

– Смотрите, ночь кончилась, – заметил скрипучим голосом Митенька. – Жарко будет сегодня.

– Как вчера, – прибавил Гольской. – Ну что же… Спасибо этому дому. Пора ехать. Пора, мой друг, пора…

Ему не ответили. Молодой человек стоял у окна, зябко ёжась. Девушка на ковре приподнялась, охнула и, шатаясь, побрела до стола, где налила себе вина, но, поднеся стакан ко рту, внезапно оцепенела. Флейтист болтал ногами, пристроившись на табурете. Блондинка улыбалась. Митенька выскользнул из комнаты.

Гольской отвесил общий поклон и сунул руку под стол. Продержав её там секунду, не больше, он неуверенно посмотрел по сторонам. Потом встал, прошёлся по комнате, заглядывая во все углы, и вернулся на место. Но тут же вскочил и опять прошёлся по комнате. Было видно, что он в затруднении.

– Странно, – сказал он. – Был ведь. Только что был. Где же он может быть? Вы не видели? – спросил он Веру, хватая её за локоть. – Вам не попадался на глаза? Был ведь, буквально минуту назад. В высшей степени невероятно, – пробормотал он, опуская локоть. – Там документы, бумаги, деньги… Как прикажите понимать? Наваждение. Вы не видели? – обратился он к блондинке.

Никто ему не ответил.

– Глупости, – раздражённо бросил Гольской. – Но был, был! Не мог ведь он испариться!

– Что испарилось? – спросил сутулый студент.

Девушка очнулась и залпом выпила стакан.

– Документы, книги, деньги наконец! – вскричал режиссер, залезая под стол. – Как в воду канул, – донеслось из-под стола.

– В передней поищите, – посоветовал флейтист.

– Нет. Там я не мог его оставить, – из-под стола ответил Гольской.

– Тогда на кухне, – сказал флейтист. – На кухне может быть…

– Я, конечно, посмотрю, но я его здесь оставлял!

Костя потянул меня за рукав, и мы вышли в коридор. Ермаков страшно сопел. Схоронясь за полуразрушенным дубовым шкафом, мы наблюдали продолжение того, что началось в комнате. Дядя Лёва и Наталья стояли друг перед другом и, словно боль страшась причинить, легко касались пальцами: она к нему притрагивалась, он к ней. То к её виску он притрагивался и отдёргивал руку, то она тянулась к его щеке, плача неслышно, и слеза долго текла по её подбородку, текла и текла, очень медленно, изматывающее медленно, как если бы капля прозрачного масла. Он говорил ей, она говорила ему, но было плохо слышно (Ермаков оглушительно сопел) и казалось, что слова их по смыслу совершенно значат противоположное, нежели руки. Выражение его лица было довольно тупо, а её рот беспомощно открыт – так, словно её беспрерывно оскорбляли, а она не успевала ничего в ответ сказать, не поспевала, потому что новое оскорбление настигало её и стыд накатывал, и не успевала волна стыда отхлынуть, как новая накрывала её, и оставалось только раскрыть рот и дышать бесшумно, чтобы… чтобы нам не слышно было, о чём они говорят.

Она говорила ему, а он отмалчивался; с тупым выражением лица, иногда гримасничая, будто лимон жевал, выслушивал, подводя к виску её неуверенную руку, но реже и реже, реже, совсем редко.

– И не надо больше! – заговорила громко Наталья. – Мы наговорились досыта. Не надо больше на эту тему…

– Какие темы! При чём здесь темы?.. – перебил её дядя Лёва. – Брось это. Темы, темпы…

– Хватит, я сыта твоим остроумием. За эти несколько лет я достаточно наговорилась.

– Знаю… Знаю. Всё знаю.

– Тогда зачем ты возобновляешь?

– Затем, что жизнь продолжается.

– Прекрасно. А я так жить дальше не намерена.

– Но как? – воскликнул дядя Лёва. – Что ты можешь предложить?

– Ничего. Мне надоело предлагать без толку – как в стену горохом.

– С меня тоже хватит, – сказал Ермаков, не опасаясь того, что его могут услышать. – Я тоже сыт, – ещё громче сказал он и вышел из-за укрытия. Мы ринулись за ним. Ни мне, ни Косте не улыбалось торчать за шкафом и выпутываться из щекотливой ситуации на свой страх и риск. И потому мы догнали Ермакова и вместе вошли на кухню.

– Ну? – спросил ядовито Костя. – Что предпримем?

– Что – ну? Ночь уже кончилась, – сказал Ермаков.

– По-твоему, надо ложиться спать? – спросил Костя.

– Ничего не понимаю… – проговорил Ермаков. – Убейте – не понимаю.

– Вызови его на дуэль, – предложил Костя. – Отруби голову.

– Нет, это не то… Я предполагал другого человека. А этот? Кто это, спрашивается! Откуда он свалился на мою голову! Ты знаешь его? Не пожимай плечами. Ты знаешь. Кто он?

– Пустое место в жизни, – ответил Костя. – Займись карате. Почему бы тебе не заняться карате?

– Но почемутак? – сдавленно задал нелепый вопрос Ермаков. – Не у тебя, а у меня.

– Я не силён по части глупости. Хорошая фраза, не правда ли?

– Но это несправедливо!

– Ах, Ермаков, когда я слышу слово «справедливость», – сказал Костя, разливая остатки шампанского, – я хватаюсь… Налить, Юлий? Тебе, мой милый, неинтересно, я понимаю. Ну да что делать! По-вашему, нужно посыпать голову пеплом? Когда я слышу слово «справедливость», я хватаюсь за телефонную трубку, – закончил свою мысль Костя, блистая взором.

79

Ночь давно кончилась. Песок изо рта перекочевал в глаза. В затылке жужжало железное веретено. Необходимо было выпить.

– Надо хлебнуть, – сказал я. – Сушняк.

– Надо, – согласились они. – Что правда, то правда – сушняк.

Надо уснуть, догадался я, в прошлую ночь не выспался, ехал всю ночь, или это я напутал… Я собирался ехать сегодня. Спать не хотелось. Просто глаза резало от дыма и света. Надо не уснуть, выключить свет, надо подумать о том, что не надо спать, и надо выключить свет, – решил я.

– …ий… ю…..у…й… й… й… Юлий! Чёрт бы вас побрал, идите примите душ, не спите за столом. Это невежливо.

– Простите, – сказал я. – Приступ меланхолии.

– У кого меланхолия, так это у меня! – швыряя в сердцах карты на стол, вскричал Ермаков. – Нет, вы только скажите, почему у меня? Костя, почему не у тебя, а у меня? Неужели у тебя нет сердца! Перонский?

– Ермаков, я тебя не понимаю.

– А ведь и у тебя, помнится…

– Не путай божий дар с яичницей, – резко сказал Костя. – Не суй свой нос в мои личные дела.

– Ха, ха! – с надрывом произнёс Ермаков. – Твои личные дела с некоторых пор стали достоянием общества.

– Вы слишком много берёте на себя, – с достоинством ответил Костя.

– Ну ладно, не будем ссориться… – подчёркнуто примиряюще заключил Ермаков.

– Не надо путать, не надо путать… – проговорил тихо Костя. – Вы хотите, чтобы мои глаза затуманились слезами? Не надо путать любовь с компенсацией чувства неполноценности.

– Да ладно, извините меня, Костя. Я не хотел, к чему ворошить всё!

– Из-за любви страдают, а не ревут, как тюлени в пору случки. Из-за любви претерпевают катастрофы, – глумился Костя, – а не впадают в меланхолию, вычитанную из каталога графики Дюрера. Меня вот из-за любви вышибли из лавочки, из-за любви я лишился тёплого и уютного местечка, синекуры, общества, уважения друзей, по сравнению с которыми вы, Ермаков, не больше, чем наглый двоечник с гипертрофированным художественным самолюбием.

– Поехал… – с нескрываемой досадой пробормотал Ермаков.

– Представь себе, поехал, – расслаблено проговорил Костя. – Я вот не помню, – обратился он ко мне, – кто из нас раньше покинул стены богоугодного заведения, где я прививал вам любовь к высокому?

– Вы, – протёр я глаза, устраняя песок. – Раньше вы, потом я.

– То-то и оно… – загадочно промолвил он. – Нет, осознаёшь ли ты с полной ответственностью, голубчик Ермаков, что общественные институты, различного рода учреждения, включая пожарные части, педагогические институты, а также подпольные бордели для чиновников не созданы для утех любви? Я же, напротив, испытываю к ней неодолимую тягу. Не смотри на меня как минотавр. Да, ты, возможно, и прав, мне немало лет, я испещрён морщинами и по утрам долго не могу придти в себя.

Но… Но, повторяю, не станете же вы утверждать, что у меня не было лунных лугов, серафических увлечений, звёздных мерцаний и ночных сердцебиений? Были. Были и, мало того, было то, что неизбежно приходит им на смену, когда, очарованные всем этим реквизитом, вы ведать не ведаете конца-края земным прелестям. Ведь не станете вы меня разубеждать и в том, что, обнимая жену, – простите, это лишь риторический оборот, – вы не желаете вечных объятий, а воображаете, будто сжимаете в руках могильных червей! Однако наступает день «икс», когда спадает покров майи и волей-неволей оказываешься один на один с мутными деньками, которые по истечении какого-то неопределённого времени оборачиваются сущими демонами – демонами самоубийства, что для тебя, Ермаков, неведомо и находится за семью печатями, потому что ты – дурак, а дураков Господь милует. Ты не знаешь, конечно, что значит бесконечно размышлять об одном и том же – о том, например, что бельевой шнур обладает некоторыми преимуществами перед ординарным падением с балюстрады Исаакиевского собора, а у мифического цианистого калия гораздо больше положительного, нежели у пресловутой цикуты в облатках снотворного. Немаловажно и то, что идея сна при этом трансформируется во всеобъемлющий принцип, универсальную категорию… но ты скульптор, и тебе не следует этого знать.

Словом, ментальные упражнения, которым предаёшься с утра до вечера, приводят к созерцанию довольно однообразных бездн. Они раскрываются перед твоим внутренним взором, являя своё неоспоримое убожество, и одновреме