Распутье — страница 25 из 118

Далеко уходил в своих мечтах Андрей Андреевич, даже липким потом покрывался. Демократия – значит, свои рудники, свои дворцы. Полный разворот рукам и душе. Хорошо. С хрустом чесал волосатую грудь. Ванина пока не надо трогать, а будет шумок, тогда под крики и выстрелы спровадить, карты его захватить. Эти люди так просто своего не отдадут, пусть они либералы аль живоглоты – все с одного поля сжаты. Карты Ванина – это шальные деньги. Свой рудник в пади Лудёвой, рудник у Щербаковки, железоплавильный завод у горы Белой. Хватит сыновьи труды продавать за бесценок. Всем хочется пожить широко и ладно, свое имя оставить потомкам. Как ни клянут Бринера, а это он вдохнул жизнь в Тетюхинскую долину, он заставил всех зашевелиться, открыть свои кошельки. Нужны будут и Силовы. Федора – на выучку. Дело должно пойти. И тогда видно будет, что и как.

Своими мечтами поделился с Федором. Федор ответил:

– Глупые задумки. По-твоему выходит, что большевики для того затевают революцию, чтобы снова жили разные бринеры?

– Но ведь и большевикам не обойтись без бринеров? Кто им будет добывать свинец и серебро? Кто без ваниных и анертов, да и без тебя, будет руды прии́скивать?

– На первых порах, может быть, и не обойтись, потому как народ безграмотен. Но дальше нам с Бринерами будет не по пути. Это уж точно. Об этом нам говорят наши учителя, на это настраивают народ. Новая власть даст грамоту, даст новых инженеров. Бринеры же всячески будут стараться держать рабочего в серости.

– Вот здесь ты, сын, не прав. Тот же Бринер уже создал рабочие школы, потому что и ему нужны грамотные рабочие, чтобы грамотно работать на американских машинах.

– Но дальше того, чтобы работать грамотно на машинах, Бринер не пустит рабочих. У каждого монастыря свой устав. И нас господин Бринер не пустит в свой монастырь.

– Так, так… Выходит, что нам без бунта не обойтись?

– Нет, тятя, не обойтись. Он будет, он должен быть, чтобы вытянуть Россию за уши из серости и грязи. Большевики говорят, что мы не пойдем по пути Америки.

– А ежли всё же пойдем? – щурил хитрющие глаза Андрей Андреевич.

– Такое сделать проще: убрать царя, поставить на его место президента вместо Государственной Думы, коя уже провалилась, – Учредительное собрание. И живи, Россия, крепни, Россия. Это – половина мер, которая ничего не даст рабочим и крестьянам. Я тоже жил до Питера этими думами, большевики их перетрясли. Перетрясай и ты.

– Может быть, и перетрясу, буду ли я с большевиками или с кем другим, но с Россией навсегда останусь, с новой Россией.

Восток начал сереть. Так и не уснул рудознатец, мешали думы, воспоминания. В чем-то и отец прав: ежли убрать сразу всех бринеров, морозовых, то анархии не миновать. Значит, надо как-то сойтись с ними. Но как?

Федор поднялся, еще раз посмотрел на сопки, чтобы навсегда запомнить их изгиб. Если придется побывать здесь еще, то уж не заблудится. Даже не попил чаю, пошел на тропу, чтобы выйти к обеду в Улахинскую долину, в Каменку. Денек-другой пображничать у староверов. Он в последнее время часто думал о делах России, о том, что творилось в мире, и даже здесь невольно закрадывались мысли об этом. Под ногами шорох опавшей листвы, от которого шарахались в стороны звери. Под ногами то, что месяц назад цвело и благоухало. Всё стало навозом, тленом, прелью. При таком сравнении поёжился. И он, Силов, скоро может стать таким же тленом, каким стали уже миллионы людей. Не хотелось. Надо успеть найти новые рудные точки и передать свои находки в надежные руки. Что греха таить, не всё он передал Ванину и Анерту. И не передаст. Придут к власти большевики, тогда все карты откроет. А пока погодит.

Арсё и Журавушка обрадовались приходу Силова. Затащили его в пристройку, где жил Арсё, сгоношили стол, поставили туес медовухи, выпили, и потек неспешный разговор.

– Что Петроград? Каменная тайга. Заблудиться запросто можно. Народ там живет разный. И в этой разности всё переплелось: одни за царя, другие против, десятки партий. Ежли всех слушать, то можно и голову потерять, потому как каждый говорит от имени народа. А народ-то кто? Это мы, вы, рабочие. Вот кто народ. И каждый норовит на его хребте выскочить в верха, покататься, а потом отринуть за ненадобностью. Большевики – те с народом. У них всё просто, без завихрений: бело, значит, бело, а не чёрно. Другие же крутят, вертят, и пока скажут суть, такое наговорят, голова кру́гом. Не попади я в Питер, то, может, до се был бы помощником царю и его двору.

– А мы давно супротивники царя, – с порога заговорил услышавший последнюю фразу только что вошедший Сонин. – Но слиняли. Пошли за царя. Ну, здрав ли ты, Федор Андреевич? Добре. Наливайте и мне. Меня не бойся, я снова пошел супротив царя и войны. Наши хотели меня смерти предать, вернее, командир Бережнов хотел. Народ с ним не согласился. За что? Назвал я себя «большевиком Христовым».

– Таких не бывает, Алексей Степаныч. Есть просто большевики – социал-демократы. Христа они не признают.

– Пусть не признают, суть не в том. Но они супротив войны, царя и его плотогонов. Я их признаю, пусть и они меня признают. Будет бунт, я в то верю. Ну убрали мы царя, народ почал править миром. Так? Но ить народ – это стадо, а тому стаду нужен пастух, наставник, значит. Добрый наставник, ладный пастух. Есть ли у вас такой?

– Есть, Алексей Степаныч. Хороший пастух. Сам я его не видел, но кое-что читал. Ладно и складно пишет.

– Все пишут ладно и складно, говорят еще складнее, но спать приходится на жестковатой постели. Мягко стелют, а… – развел руками Сонин. – Хочу спросить больше. Вот, к примеру, убрали мы царя – он пустоголов, – а что же дальше? Куда будем девать рачкиных, мартюшевых, бережновых? А? Этих кровососов народных? Понятно, что вы хотите убрать кровососов покрупнее, а что же делать с этой мелочью?

– Вот этого сказать не могу. Как-то не задумывался.

– Ну, тогда ты ненастоящий большевик, как и Шишканов. Тот начал плести, что, мол, с такими людьми надо говорить, воспитывать, то да сё. Дураки. Эта-то мелочевка и не даст вам ходу. Они ить тоже стрелять умеют. А их в тайге нашей много. Так что же делать с мелочевкой-то?

– Не знаю.

– Ну ин ладно, потом узнаешь, что они и почем. Пошел я. Думал, ты настоящий, а ты еще так себе. Хочешь быть настоящим, то зри в корень. Вот мне бы поговорить с вашим Лениным, тот, говорят, настоящий. Денег бы не пожалел, поехал бы в Питер, чтобы душевно поговорить, правду настоящую узнать. Эх ты, охламон, под Лениным ходишь, а дела не знаешь! Ленин отсюда далеко, ежли что начнется, то кто нас поведёт? Ты? Так ты дело-то по-настоящему не знаешь. Наломаешь дров. Зряшно сгубишь народ. Понимаешь аль нет?

– Понимаю, – пристально посмотрел на Сонина Силов.

– Все вы ненастоящие! Негде мне повидать настоящего, чтобы все познать, душу свою наизнанку вывернуть. Где? Тебя спрашиваю, Силов! Знай, где они, то поехал бы в Питер, поговорил бы, все смерил, уж потом бы сук рубил. А то здесь ничего толком не знаешь, блуждаешь, как говорится, в трёх соснах. Так можно и умом трёкнуться. А ты черт-те что: назвался большевиком, а ни в зуб ногой.

В сердцах хлопнул дверью, ушёл. Ушёл со своей болью, со своим душевным стоном.

Федор тоже недолго бражничал. Начал спешно собираться, чтобы бежать домой. Побратимы пытались его удержать, мол, завтра выходим в тайгу, подбросим на конях до «кислой воды»[44]. Не удержали. Ушел. Ушел, чтобы через день-другой уехать в Петроград. Узнавать, учиться, чтобы стать хоть чуть, да настоящим большевиком.

2

В эту душевную росстань, в эту предзимнюю слякоть и распутье вернулся в Божье Поле с фронта Федор Козин. Этот отвоевался: хром, рука подвешена на грязном бинте, похудел, посерел, ко всему кашляет, будто болен чахоткой, смалит табачище. Раньше не курил. Постарел, будто ему не за двадцать, а за сорок.

Сбежались сельчане на подворье Козиных, которое запустилось и захирело без хозяина. Ждут, когда начнет рассказывать о войне фронтовик. А он молчит, будто оглушённый. Посматривает на людей, а в глазах слезы, крупные мужицкие слезы. Ждут и того, что, может быть, Козин видел кого из своих? Кое-кто продолжал думать, что фронт – это вроде деревенская улица, где можно каждый час встретить друга или недруга.

Козин молча начертил на грязи линию воображаемого фронта.

– Каждый вершок этой линии – тысяча вёрст. Можно ли запросто встретить там своего человека? А?

Замолчали. Раздумывают.

– И на этом вершке каждый час гибнет тысяча человек, собрать ту кровь – не вместится в речку нашу.

– Тогда расскажи о войне! – подался вперед староста Ломакин.

Ведь Козин – первый фронтовик за эти два года. Кто, как не он, должен знать правду?

– Война – это обычная работа, только чуть труднее, чем у пахаря. Кровей много, смерть всегда стоит за спиной. На всякой работе есть роздых, а там его нет.

– Где тебя так исковеркало-то? – пытал за всех Ломакин.

– На Австро-Венгерском фронте шли в наступление, кое назвали позже Брусиловским прорывом. Потешились ладно, почитай, четыреста тыщ взяли в плен. А уж побили сколько, то не обсказать. По людским телам катили пушки. Надрывались с дружком Петром Лагутиным, ну с тем, что обучал нас охоте. Устин Бережнов тоже был с нами. Так те сабли свои в ножны не вставляли. Бережнов – кавалерист, а мы батарейцы. В кровях тонули по колено. Все это по ночам мерещится. Тела, тела, тела, кровь и кровь. Страхотно.

– Сколько же это будет, четыреста тыщ-то?

– В нашем Божьем Поле двести душ женского и мужского пола. Значит, таких деревень можно было бы построить две тыщи. Целое таежное государство.

– Домой-то надолго?

– Это будет ведомо фельдшеру и воинскому начальнику. И судьбе тож.

Козин, уже сидя за столом, когда чуть выпил спирту, разговорился. А в глазах те же слезы. Не пристало мужику плакать, но что делать, ежли они текут и текут – непрошеные слезы.