— Пррравильна!.. — крикнул пьяно Матвей, бывший сторож уланской школы, а ныне тоже член Совета. — Правильна!..
— Товарищи, довольно нам слушать поповских сказок и бояться пустого места! — продолжал Ванька. — Никакого Бога не было и нету. Что такое Бог? Кто его видел? Это одна брехня, чтобы обманывать народ. И вот я, простой матрос, перед вами вызываю этого самого Бога: ежели он, старый черт, есть, ежели я богохульник, прекрасно, чудесно — так вот пусть и поразит он меня теперь с неба перед глазами всех! И вот я кричу ему за облака: эй, я плюю тебе в морду, старый черт, ежели ты там есть! Ну, бей!.. Бей, старая собака!
И одним махом разорвав свою черную рубаху, он подставил серенькому весеннему, такому кроткому и грустному небу свою мохнатую, точно звериную грудь.
— Бей, говорю, проклятый! Я, Ванька Зноев, требоваю, чтобы ты бил! — бешено крикнул он и изругался самыми непотребными словами. — Бей твоим громом! Ну?!
Толпа замерла. Многие от страха даже головы легонько в плечи втянули и точно присели и робко подняли в серенькое небо свои серые лица. Но — небо молчало.
— Ага! — раскатился дьявольским хохотом Ванька. — Ага! — торжествовал он. — Куды же ты, старая собака, делся? Да никуды, товарищи, он не девался, потому его там никогда и не было — это там только воздух один, пустота… Во всех баржуазных книжках это написано — только нам, сволочи, не давали читать про это… И теперя вот должны мы всю эту поповскую брехню похерить раз навсегда… Только тогда и будет человеку полная слобода на земле…
— Верна!.. Молодчина… — крикнул Матвей. — Все вали к чертовой матери…
Толпа одобрить Ваньку побоялась, и он, соскочив с трибуны, уверенный, тяжелыми шагами направился в недалекий губернаторский дом, в котором теперь помещался Совет рабочих и солдатских депутатов.
Хмуро потупившись, Евгений Иванович пошел домой.
У ворот стоял старый Василий, дворник, похудевший и осунувшийся, точно оробевший. В душе старика была великая смута: с одной стороны, правда, что ругают красные правителей, что положили без толку столько миллионов православных, разорили весь мир крещеный начисто, а с другой стороны, и то правда, что какой это будет толк, когда всем верховодить будет солдатня пьяная, да жиды, да всякое хулиганье? Нету в этом ничего сурьезного, и хорошего ждать теперь нечего.
— Прогулялись? — уныло спросил он хозяина.
— Да, прошелся маленько, старик… Как дела?
— Какие уж теперь дела? Наши дела совсем теперь хны… — отвечал Василий. — Все смутилось… И никак я, мужик темный, не пойму: к чему в такие дела господа встряют? Ну, мужики там рады, что авось прирезка земли будет, податя, может, маленько скостят, фабришные, те, вместо того, чтобы работать, с хлагами все шляются, а с хозяина деньги все одно стянут, потому озоровать теперь всякому воля, а к тому же под шумок, гляди, и с фабрики чего упрет, солдаты, к примеру, воевать не хотят больше, емназисты радуются, екзаментов не будет, студенты, те всегда шебаршили, потому сословия такая. Нет, а вот господа-то порядочные что это банты понацепляли красные? Разве мало им от царя всего было? Разве каких правое им не хватало? Вот чего в толк не возьмет моя глупая голова!..
— Все надеются, что наладят новую жизнь получше… — уныло отвечал Евгений Иванович.
— Ох, не вышло бы ошибки! — покачал головой Василий. — Разломать-то и дурак может, нет, а ты вот построй чего… Велико ли дело, скажем, сортир, а чуть что не так, к водопроводчику беги, а он поковыряет там то да се и красненькую, глядишь, и ограчит… Ох, ошибки бы не вышло!..
И гудит, и мятется город, и исходит новыми речами…
А в это время, в этот тихий сумеречный час по полям за Ярилиным Долом, недавно обтаявшим, топким и холодным, темною тенью, шатаясь, шла неизвестно куда старая Зорина. Платье ее было по пояс в грязи и едва держалось на худом теле, седые волосы страшно разметались, и безумные глаза были устремлены вперед, в эти сумрачные дали. Голод терзал ее пустой желудок, в душе стоял сумрак и страх пред неведомыми, но бесчисленными и опасными врагами, а в трясущейся голове тяжело роились угрюмые безумные мысли…
IIВОДЫ ПОТОПА ПОДНИМАЮТСЯ
Первое время после переворота буржуазные круги Окшинска растерялись как-то под напором улицы, но потом понемножку справились, сорганизовались и потеснили улицу. Временное правительство{182} помогало им издали телеграммами — всем, всем, всем… — назначало новых губернаторов, вместо полиции установило милицию, которая надела красные банты, лузгала подсолнышки и очень беззаботно проводила свое время, ни во что не вмешиваясь, ничего не понимая. И внимательного наблюдателя поражало и пугало одно обстоятельство: все серьезное, деловое, порядочное в буржуазных кругах затаилось, спряталось, и в первые ряды, на первые роли полезли люди ничтожные и легкомысленные. И особенно пышным цветом в буржуазных кругах распустился в это время присяжный поверенный Леонтий Иванович Громобоев, которого весь город не звал иначе, как Ленькой Громобоевым.
Сын бедного чиновника окружного суда, Ленька, бойкий мальчонка, еще в гимназии обратил на себя внимание своими житейскими талантами. Он как-то ловко вел меновую торговлю перышками, продавал тетрадки, ссужал кому нужно за хорошие проценты двугривенный на три дня, танцевал на балах, нравился учителям, с товарищами был со всеми на дружеской ноге. Своевременно кончив гимназию, Ленька спокойно и удобно как-то кончил университет, весело пристроился помощником к одному знаменитому присяжному поверенному, а затем вдруг вернулся в родной Окшинск и с необыкновенной быстротой завладел лучшей практикой среди местных фабрикантов и промышленников, которые любили его за то, что в делах он не валяет дурака, не брезглив, а между делом умеет кутнуть. Скоро он великолепно женился, купил себе под городом хорошенькое имение и сделал из него прямо игрушечку, в городе у него был свой особняк, и всюду и везде он был попечителем, членом, председателем, широким генеральским жестом расправлял он свои пышные собольи бакенбарды, уверенно говорил речи и весело хохотал. Трудных положений в жизни для него точно не существовало, дамы его обожали, и он обожал дам, и деньги у него были всегда. Он был страстным любителем лошадей, и часто, надев великолепно сшитую поддевку и седую бобровую шапку, он участвовал своими рысаками в местных бегах, причем правил сам. Всерьез его никто не принимал, но все его любили, и он катался, как сыр в масле…
И вот теперь он надел красный бант, говорил то громовые, то занозистые речи, председательствовал, сражался с матросами и солдатами, хлопал их по плечу, тыкал им кулаком в живот, подмигивал, завинчивал крепкие словечки, носился на автомобиле, выносил резолюции, и вдруг оказался — никто толком не знал, как — председателем губернского исполнительного комитета. Около него собрались несколько оробевших земцев, купцы из молодых, кое-кто из третьего элемента{183}, примкнул к ним и генерал Верхотурцев: его фейерверк о том, что он всегда был, в сущности, левее кадетов, то есть почти эсер, произвел на Окшинск огромное впечатление. И одно время начала как будто создаваться даже иллюзия, что власть организуется, что что-то как будто налаживается. Но это длилось очень недолго, и снова улица стала нажимать и временами определенно брать верха. И никто столько не содействовал победе улицы, как Временное правительство. От него, естественно, все ждали приказаний, а оно добродушно и благожелательно своими телеграммами и красноречивыми циркулярами просило граждан молодой республики то о том, то о сем: не грабить, не поджигать, не резать людей, не убегать самовольно с фронта, не бесчинствовать. И граждане молодой республики смекнули, что все это не настоящее и — повели себя настолько соответственно, что у многих чутких людей все более и более затряслись поджилки, и они стали наблюдать в себе какое-то странное двоение.
— Черт его знает, понять не могу, что со мною делается!.. — как-то в хорошую минуту сказал Евдоким Яковлевич Евгению Ивановичу. — Останешься один, пораздумаешь и видишь, что дела наши табак, что единственное, что мы умеем, это говорить, что народ наш как строительный материал ни к черту не годится, что, словом, толков больших ожидать не приходится, а как только выйдешь на люди, услышишь одного соловья, другого, все точно в тебе перерождается, и вот и сам закусил удила и понес, и понес, и понес… Что это за притча такая? Ну точно вот зараза какая… Ведь отлично знаешь, что он, каналья, врет, а заражаешься, и врешь и сам во всю головушку, и лжи своей — пока врешь — веришь…
— Это всегда бывает в моменты так называемого общественного подъема, — сказал Евгений Иванович. — Припомните первые дни войны. Разве тогда врали меньше?.. Куда это вы направляетесь?
— В земство… — отвечал Евдоким Яковлевич, которого уже кто-то как-то выбрал членом новой демократической управы. — Такие у нас вещи теперь в земстве творятся, волос дыбом становится…
— Кто же это так отличается?
— Конечно, меньший брат!.. — усмехнулся Евдоким Яковлевич. — Ведь мы, управцы, учителя, инженеры, теперь последняя спица в колеснице — всем делом заправляют, в сущности, сторожа, сиделки, фельдшера, конюхи… А Митька Зорин поддает им в своем «Набате» жара… Ну, я бегу… Приходите на заседание послушать. Очень назидательно…
И он унесся.
В заплеванном, душном от махорки зале заседаний нового демократического земства — его перенесли в лучшую залу дворянского собрания — стоял чад и гвалт, как в извозчичьем трактире. Воняло потом, махоркой и самогоном. С переполненных уличной толпой хор уныло свешивались красные флаги. Портреты царей были вынесены на чердак, и на их местах резко выделялись на стенах белые квадраты. На председательском месте молодецким жестом расправлял свои пышные собольи бакенбарды Ленька Громобоев. Сергей Терентьевич, избранный волостным гласным, уныло потупившись, с