Распутин — страница 193 из 220

Димитрия, последнего законного претендента, и всяческую грязь и кровь. Но что мне до этого? Историки и поэты обровняют острые углы, подвеселят тени, подберут постройнее факты, Глинка напишет чудесную музыку, и все кончится торжественным колокольным звоном и «Славься ты, славься…»{230}

— Это верно. Но у меня участвовать в собачьих свадьбах истории не хватает… мужества… — сказал Евгений Иванович.

— И Святой Петр в Риме, и Кельнский собор, и Дворец дожей — все выстроено потными вонючими рабочими, все поднято из праха, из грязи…

— И это меня не утешает… Я видел, что в грязи утонула монархия, в грязи захлебнулась революция, в грязи погибло белое движение, и мне кажется, что довольно грязи…

— Вы окончательно неисправимы! — засмеялся граф. — Вот тоже друг мой Григорий Ефимович никак не мог не критиковать и — кончил плохо… Идемте лучше спать…

XXXVIIВЕСТИ ИЗ ДОМА

Елена Петровна одобрила решение мужа не впутываться в сомнительные заговоры и предприятия, но в то же время ее чрезвычайно тяготила мысль о том, что скромные средства их тают, а притока нет ниоткуда: что же будет с детьми? И не раз, и не два в сознание ее стучалась мысль, что, может быть, лучше всего было бы возвратиться в Россию: дома, говорят, и стены помогают. Настя принимала очень близко к сердцу все эти волнения, но очень сомневалась, можно ли Евгению Ивановичу показаться в Окшинске. И наконец она надумала: в последние месяцы почтовые сношения с Россией стали как будто понемногу налаживаться, и ей пришло в голову написать домой. До этого времени они от переписки со своими воздерживались, чтобы не подвести их под неприятность.

— Ну, вам нельзя, а мне можно… — решила она. — Напишу-ка я тетеньке Федосье и спрошу ее обиняками, как и что там у них, а ежели, Бог даст, мое письмо проскочит, тогда и вы мамаше напишите… Какой это еще такой грех, что племянница своей родной тетке пишет? Раньше, как свобода-то во всем была, такое положение было, что кому хошь, тому и пиши…

И она написала письмо в Окшинск, но пока ждали ответа оттуда, раз затронутый больной вопрос о заработке, о будущем поднимался не раз.

— Самое лучшее было бы, конечно, купить здесь себе небольшой хуторок и завести свое хозяйство… — сказал Евгений Иванович. — В наших русских условиях это часто значит зарываться по уши в навоз и отказаться от многого, от чего мы отказаться уже не можем, но здесь это совсем не так, и те же дети, например, привыкая к полезному труду на земле, могут проходить и среднюю школу, и университет, и все, что угодно. Но цены, цены, цены!..

— Может быть, хоть в аренду что-нибудь снять было бы можно… — сказала Елена Петровна. — А так мы продержимся максимум два года… Тогда хоть овощи, молоко, яйца свои были бы…

— Но позвольте, вы забываете, так сказать, меня… — сказал Николай Николаевич, глядя поочередно на обоих через пенсне и, видимо, смущаясь. — Я давно хотел поговорить с вами на эту тему. Что? Ведь у меня деньги есть. Это, может быть, свинство, что мы наши деньги за границей прятали, — что? — но, во-первых, сделано это было еще предками, а во-вторых, в конце концов, выходит как будто и не дурно… Что? — он засмеялся своим слабым смехом.

— Но не можем же мы жить на ваш счет, Николай Николаевич! — по старой привычке вспыхнула Елена Петровна. — Я вас не понимаю…

— А я не понимаю вас… — отвечал Николай Николаевич. — Ведь вы и вся русская интеллигенция только и говорили, что о гуманности… Что? А когда один человек желает прийти на помощь другому человеку, перейти от дел к слову… я запутался… от слов к делу, — что? — то оказывается, что это нельзя… Вы сделали для меня чрезвычайно много — без вас я в дороге прямо пропал бы. И теперь в вашем уголке я чувствую себя отлично, даже жиреть стал, что? Это уже совсем безобразие… И что же вы хотите, чтобы мои деньги пошли моим лоботрясам-племянникам? Они пропьют все. Я хоть тем хорош был, что никогда больше одного бокала шампанского не выдерживал — сейчас же заболею. И есть никогда толком ничего не мог. Обездоливать и разочаровать моих племянников, конечно, у меня мужества не хватит, но тем не менее я, надеюсь, могу помочь и другим. Что?

— Вы даже разговором этим ставите нас в неловкое положение… — нахмурилась Елена Петровна.

— Так что же, вы хотите, чтобы ваши дети вернулись в Россию неучами? — сказал Николай Николаевич, протирая от смущения пенсне. — Дайте же мне возможность сделать в жизни хоть одно доброе дело: дать России двух образованных людей. Что? И позвольте: я в законах ничего не понимаю, но разве кто может воспретить мне помогать? Вы не хотите? Прекрасно. Но разве запрещается помогать детям? Наталочка, Сережа, вы согласны, чтобы я помогал вам?

— Согласны!.. Согласны!.. — отозвались полюбившие его дети веселыми криками.

— Ну и прекрасно… — засмеялся он своим слабым смехом. — Вы прекрасные люди, потому что вы простые люди. Что? Мне опротивела всякая искусственность. Мы с вами оснуем — как это в «Руле» называется? — да: G.m.b.H.[109] и будем вместе хозяйничать: капусту сажать, кроликов разводить, цветы всякие… Ну что там еще бывает? Телята, конечно, куры, утки… Что? Одним словом, все, что нужно. Я по-французски буду учить вас. Идет?

— Идет!.. Идет!.. — закричали дети.

— Жениться вам надо, вот что… — сказала Елена Петровна, улыбаясь.

— Это и Настя мне советует… — засмеялся Николай Николаевич. — Но… Много глупостей я проделал в своей жизни, но на такую, как женитьба, я все же не способен. Что? Какой же я муж? Это даже смешно… Муж — это что-то… ну, твердое… Нет, я лучше вот так… как это там у Гоголя говорится?.. Петушком, петушком за кем-нибудь…{231} И пожалуйста, не стращайте меня такими разговорами… Что?

В передней послышались голоса, и в столовую вдруг вошли Фриц и — Володя Похвистнев, исхудалый, какой-то сухой, с новыми, сдержанно злыми, сумрачными глазами и очень заметно поседевшей головой.

— А я вот земляка по дороге к вам встретил… — весело проговорил Фриц. — Искал вас…

— Володя! Как же мы рады!.. Откуда? И как вы изменились!

— Откуда? — здороваясь сердечно со всеми, говорил Володя. — Отовсюду… Зашел повидать земляков — может быть, новости какие из России есть…

— Нет. Ничего не имеем… — Громовы смутились: несчастье с Таней надо было скрыть. — Только что из газет… Но все же откуда же вы теперь?

— Был в Вене последний месяц, а теперь пробираюсь опять в Берлин. Хочу попробовать проскользнуть в Россию…

— Ну, это вам не безопасно…

— Я с фальшивым паспортом. А здесь делать нечего…

— А там что делать?

— Да хоть своих повидать… Я из Вены пробиться пытался, но знаете, кто помешал мне? Ни за что не угадаете!

— Ну?

— Наш бывший депутат, Герман Мольденке! Он состоит теперь послом N-ской республики и ведет страшную русофобскую политику. Даже транзитных виз русским не дает… Каково?!

— Почта, Евгений Иванович… — радостно сказала Настя, входя с пачкой писем и газет. — И письмо из Расеи тут есть одно!..

— Да что ты говоришь?! — обрадовались все.

— Верное слово… — улыбнулась Настя.

Моментально все было отброшено в сторону, и, волнуясь, Евгений Иванович схватился за толстое письмо в сером конверте — первое письмо из милого Окшинска! Взволновались все…

— Вслух, вслух читай! — сказала Елена Петровна. — От какого числа? Кто пишет?

В сером неопрятном конверте было несколько листков грубой серой бумаги, исписанных мелко-мелко, так что ни одно местечко зря не пропадало, — видно было, что бумага — вещь там дорогая и что люди выучились крепко экономить ее.

«Милому, дорогому сыночку моему, Женюшке… — сдержанно волнуясь, начал читать Евгений Иванович. — И дочке Леночке, и внучкам ненаглядным Сереже и Наталочке старая мать их и бабушка шлет низкий поклон свой и благословения. А пишет это письмо мое под диктовку мой отец духовный, а твой дружок, отец Феодор. Письмо Настино к Федосье Ивановне до нас дошло, слава Богу, благополучно, и очень все мы радовались, что вы все там живы и здоровы и соединились вместе и мы знаем теперь ваш адрес. И поняли мы так, милые мои, что писать ко мне вы поопасались, — ну только напрасно это, потому мне, старухе, от сына своего, от своей крови отрекаться не пристало и таить нам с вами от людей нечего: никому мы зла не хотели и не делали, разве по ошибке и неразумению, а что не без греха мы перед людьми, так кто же без греха? Это все в свое время рассудит Господь. И потому не опасайтеся ничего и пишите мне прямо, без обиняков.

Я, слава Богу, здорова и живу себе помаленьку. Первое время, точно, трудно было, а теперь стало полегче. Твои дружки — и Сергей Терентьич, и Прокофий Васильевич, и другие — твою ласку помнят и мне, старухе, помогают: кто крупки привезет, кто мучки, кто картошки. Живем мы с Федосьей Ивановной в двух комнатах, а в остальные чужих людей к нам поселили. Сперва тяжеленько было, а потом свыклись, и люди они оказались не плохие. И Василий-старик все с нами живет. Сам он крепко постарился за эти годы, но кормит его Стеша, старшая, из которой хорошая мастерица вышла. Помогает старику и сын Федя — он каким-то секретарем там у них заделался, а где, я и не выговорю: такие-то все чудные имена да прозвища пошли. А Мурат твой кончился, Женюшка. Сперва, как трудно кормить его стало, хотела было я отдать его в деревню твоему охотнику Константину, чтобы он поберег твою собачку до тебя, но потом раздумала: такой он стал неуважительный да грубый, Бог с ним. Охотники городские жалуются, что он без пути всех лосей в лесах перестрелял: на мясе хотел нажиться. Но так как соли у нас мало, то мясо он все протушил и погноил, и мужики осерчали, что он им лосятину с червями продает, и все мясо в Окшу вывалили. Так ни за что все и пропало. Потом Мурата поохотился взять себе Сергей Терентьич: большое воровство пошло по деревням, и сторож ему годился бы. Но Мурат как-то все тосковал у него, тосковал-тосковал, да и кончился. И говорил Сергей Терентьич, развелось у них там волков просто сила несусветная, так что мужики даже, как стемнеет, в одиночку и ездить опасаются…