Б. С.). При всем том мы должны упрекнуть г. Щепкина, а вместе с ним и всех артистов без исключения за эту болтовню, скороговорку, вовсе не согласную с духом пьесы, и если кто-либо будет утверждать противное, беремся указать ему неоспоримые признаки, что весь ход пьесы, для того, чтобы вполне выразить характер провинциальности, должен быть тих, медлен, осмотрительно важен. Поверьте, нигде и никогда в уездном городе нет такой быстроты в действиях, мыслях, словах, поступках: там никто не торопится жить, потому что жизнь там бесцветна, тянется однообразно: кто же станет торопиться жить? Медленность, эта напрасная трата времени, есть там наслаждение, потому что этого времени слишком много для провинциальной жизни. Право, на недельное событие и происшествие иного города довольно бы получасу петербургского; как там все сжато в времени, так тут все растягивается, чтобы заместить пустоту его хоть пустяками. И вот где причина повсеместности и необходимости Бобчинских и Добчинских… Но это дело стороннее. Если не поверят нам на слово, пусть требуют доказательств: мы дадим их. Мы твердо уверены, что основным характером исполнения комедий Гоголя должны быть медленность и вялость всех лиц, которые хотя и оживились чрезвычайным происшествием, но не могли же в два-три часа утратить привычек целой жизни; самая суетливость их должна быть тиха, мерна, ленива, как все мысли, которые не вяжутся в их головах, не потому, чтобы они были вовсе глупы, а потому, что отвыкли мыслить, обленились, завязли в колее своей, опустились нравственно. И этого-то именно ни один актер, кроме г. Потанчикова (исполнитель роли почтмейстера. – Б. С.) не выдерживал; почему игра его отделилась от всех, но, не имея себе соответствия в прочих, казалась не столь прекрасною, какова была в самом деле… Г. Потанчиков был отменно прост, естествен, даже не позволил себе пародировать костюма, что сделали гг. Степанов, Баранов (исполнявшие роли судьи и Земляники. – Б. С.) и другие. Заметим здесь г. Степанову один раз навсегда, что передразнивание недостойно таланта; надобно создавать роли, а не копировать с кого бы то ни было. Больше не будем говорить ни о ком, кроме гг. Орлова и Ленского (И. В. Орлов играл Осипа, а Д. Т. Ленский – Хлестакова. – Б. С.); остальные ниже замечаний.
Г. Орлов хорошо взялся за роль вовсе не его и выполнил ее только удачно. Он умно воспользовался всеми своими средствами и был хорош, а старание его ручается, что будет еще лучше. Но г. Ленский? Ссылаемся на самого его: он верно согласится с нами. Он верно согласится, что доселе еще не попал на свою роль, и, несмотря на то, что менял игру, каждое представление было неудачно. Особливо в сцене хвастовства он очень вял, и, что всего страннее, позволяет себе переменять слова роли. Ужли думает он поправлять Гоголя?
Вообще представление «Ревизора» наводит нас на мысль новую. Нам бы надобно два театра, потому что публика делится на два разряда огромные. Но пока этого нет, будем ходить наслаждаться туда же, куда другие ездят отдохнуть и вздремнуть после обеда; к счастию, они спят так сладко, что и не вздрагивают при самых шумных взрывах истинно любящей искусство публики».
Реакцию публики на «Ревизора» Гоголь позднее запечатлел в «Театральном разъезде после представления новой комедии».
6 мая 1836 года Пушкин писал своей жене Наталье Николаевне: «Пошли ты за Гоголем и прочти ему следующее: видел я актера Щепкина, который ради Христа просит его приехать в Москву прочесть Ревизора. Без него актерам не спеться. Он говорит, комедия будет карикатурна и грязна (к чему Москва всегда имела поползновение). С моей стороны я то же ему советую: не надобно, чтоб Ревизор упал в Москве, где Гоголя более любят, нежели в ПБ». Гоголь, со своей стороны, приложил все усилия, чтобы исполнители в «Ревизоре» «спелись». И успех премьеры был в немалой степени следствием его усилий по внушению актерам правильных трактовок основных персонажей комедии.
До конца жизни Гоголь волновался, как актеры играют «Ревизора» и как публика принимает его главную пьесу. Незадолго до смерти, 5 ноября 1851 года, писатель читал в доме А. П. Толстого «Ревизора» московским актерам, игра которых в пьесе его не удовлетворяла. Присутствовавший на чтении И. С. Тургенев вспоминал: «Гоголь… объявил, что остался недоволен игрою актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть всю пьесу с начала до конца… Читал Гоголь превосходно… Казалось, Гоголь только и заботится о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный – особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться – хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно давясь ей, все более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу городничего о двух крысах (в самом начале пьесы): «Пришли, понюхали и пошли прочь». Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене «Ревизор». Гоголь пытался дать понять присутствующим, что задача его комедии – гораздо глубже, чем насмешить, что пьеса прежде всего направлена на то, чтобы побудить публику к самокритике. Оттого-то и читал он серьезно самые смешные места, но оттого только усиливал комический эффект. Мало находится актеров, способных обнажить внутренний трагизм в гоголевском смехе».
В начале лета 1836 года Гоголь уехал за границу, на пароходе. П. В. Анненкову он объяснял свой отъезд за границу разочарованием тем, как приняла публика «Ревизора». Анненков вспоминал: «…Мнением публики Гоголь озабочивался гораздо более, чем мнениями знатоков, друзей и присяжных судей литературы, – черта, общая всем деятелям, имеющим общественное значение, а петербургская публика относилась к Гоголю если не вполне враждебно, то по крайней мере подозрительно и недоверчиво. Последний удар нанесен был представлением «Ревизора»… Хлопотливость автора во время постановки своей пьесы, казавшаяся странной, выходящей из всех обыкновений и даже, как говорили, из всех приличий, горестно оправдалась водевильным характером, сообщенным главному лицу комедии, и пошло-карикатурным, отразившимся в других. Гоголь прострадал весь этот вечер. Мне, свидетелю этого первого представления, позволено будет сказать, что изображала сама зала театра в продолжение четырех часов замечательнейшего спектакля, когда-либо им виденного. Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто находя успокоение в одном предположении, что дается фарс, большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении с непоколебимой решимостию. Однако же в этом фарсе были черты и явления, исполненные такой жизненной истины, что раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех по временам еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было; зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывала, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом. Многие вызывали автора потом за то, что написал комедию, другие за то, что виден талант в некоторых сценах, простая публика – за то, что смеялась, но общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: «Это – невозможность, клевета и фарс». По окончании спектакля Гоголь явился к Н. Я. Прокоповичу в раздраженном состоянии духа. Хозяин вздумал поднесть ему экземпляр «Ревизора», только что вышедший из печати, со словами «Полюбуйтесь на сынку». Гоголь швырнул экземпляр на пол, подошел к столу и, опираясь на него, проговорил задумчиво: «Господи Боже! Ну если бы один, два ругали, ну и Бог с ними, а то все, все…» Как замечает Анненков, «он действительно «устал душою и телом», как сам говорит. Шесть лет беспрерывного труда, разнообразных предприятий и волнений, даже не принимая в соображение последних тяжелых ударов, нанесенных всем его ожиданиям, требовали сами собой отдыха».
По свидетельству А. Я. Панаевой, бывший начальник Гоголя действительный статский советник В. И. Панаев «приходил в ужас от того, что «Ревизора» дозволили играть на сцене. По его мнению, это была безобразная карикатура на администрацию всей России, которая охраняет общественный порядок, трудится для пользы отечества, и вдруг какой-то коллежский регистраторишка дерзает осмеивать не только низший класс чиновников, но даже самих губернаторов».
13/25 января 1837 года Гоголь из Парижа писал Н. Я. Прокоповичу: «Да скажи, пожалуйста, с какой стати пишете вы все про «Ревизора»? В твоем письме и в письме Пащенка, которое вчера получил Данилевский, говорится, что «Ревизора» играют каждую неделю, театр полон и проч. … и чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на «Ревизора» – плевать, а во-вторых… к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог нагадить. Но, слава Богу, это ложь: я вижу через каждые три дня русские газеты. Не хотите ли вы из этого сделать что-то вроде побрякушки и тешить меня ею, как ребенка? И ты! Стыдно тебе! ты предполагал во мне столько мелочного честолюбия! Если и было во мне что-нибудь такое, что могло показаться легко меня знавшему тщеславием, то его уже нет. Пространства, которые разделяют меня с тобою, поглотили все то, за что поэт слышит упреки во глубине души своей. Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они в роде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры «Ревизора», а с ним «Арабески», «Вечера» и всю прочую чепуху, и обо мне, в течение долгого времени, ни печатно, ни изустно не произносил никто ни слова, – я бы благодарил судьбу. Одна только слава по смерти (для которой, увы! не сделал я до сих пор ничего) знакома душе неподдельного поэта. А современная слава не стоит копейки».