Расшифрованный Лермонтов. Все о жизни, творчестве и смерти великого поэта — страница 15 из 97

И я вчера его украл,

И для добычи дорогой

Готов страдать – как уж страдал![85]

Изо всех поступков Лермонтова видно, как голова его была набита романтическими идеями, и как рано было развито в нем желание попасть в герои и губители сердец. Да и я, нечего лукавить, стала его бояться, стала скрывать от Сашеньки его стихи и блаженствовала, когда мне удавалось ее обмануть.

[Сушкова, стр. 119–129]

* * *

В конце сентября холера еще более свирепствовала в Москве; тут окончательно ее приняли за чуму или вообще отравление; страх овладел всеми; балы, увеселения прекратились, половина города была в трауре, лица вытянулись, все были в ожидании горя или смерти, Лермонтов от этой тревоги вовсе не похорошел.

Отец мой прискакал за мною, чтоб увезти меня из зачумленного города в Петербург. Более всего мне было грустно расставаться с Сашенькой, а главное, я привыкла к золотой волюшке, привыкла располагать своим временем…

С неимоверною тоскою простилась я с бабушкой Прасковьей Петровной, с Сашенькой, с Мишелем; грустно, тяжело было мне. Не успела я зайти к Елизавете Алексеевне Арсеньевой, что было поводом к следующим стихам:

Свершилось! Полно ожидать

Последней встречи и прощанья!

Разлуки час и час страданья

Придут – зачем их отклонять!

Ах, я не знал, когда глядел

На чудные глаза прекрасной,

Что час прощанья, час ужасный

Ко мне внезапно подлетел.

Свершилось! Голосом бесценным

Мне больше сердца не питать,

Запрусь в углу уединенном

И буду плакать… вспоминать![86]

1-го октября[87]1830 г.


Когда я уже уселась в карету и дверцы захлопнулись, Сашенька бросила мне в окно вместе с цветами и конфектами исписанный клочок бумаги, – не помню я стихов вполне:

Итак, прощай! Впервые этот звук

Тревожит так жестоко грудь мою.

Прощай! Шесть букв приносят столько мук,

Уносят все, что я теперь люблю!

Я встречу взор ее прекрасных глаз,

И может быть… как знать… в последний раз![88]

[Сушкова, стр. 130–131]

* * *

11 сентября 1830 г.

У нас большой переполох: разошелся слух, что в разных частях города мрут от холеры…

Все принимают предосторожности. Чесноку нельзя больше найти в Москве; последние гарнцы продавались по 40 р. Деготь, хлористая известь, камфора и мускус, от палат до хижин, распространяют свой запах по всей Москве.

Как предохранение, предписывают умеренность, трезвость, поменьше есть зелени и вовсе не есть плодов…

Многие уезжают в Смоленск и Петербург, и Москва пустеет, как в 1812 г. Не одни только богатые люди покидают ее; вот уже четвертый день, как рабочие бросают дело и тысячами уходят назад в деревни…

Теперь изо всех застав тянутся экипажи и толпы рабочего люда. Другие заперлись у себя в домах, обеспечив себя закупкою съестных припасов, и живут как в осажденной крепости…

В понедельник и вторник трусость достигла высшей степени. Купцы и даже простолюдины не выходили из дому иначе как держа платок под носом. Каждый спешил закупить себе припасов на случай запечатания домов, так как распространился слух, что все частные дома будут запираться от полиции, подобно домам казенным. Народ собирался у икон, в особенности у иконы, что у Варварских ворот, той самой, из-за которой погиб Амвросий в 1771 г. Два дня сряду видел я, как спускали лампаду, которая горит перед этой иконою; как люди, и больше всего женщины, обмакивали в лампадное масло свои тряпочки с тем, чтоб потом класть их себе на живот. Этого средства не значится в списке предохранительных мер, который привезен министром.

[Из письма Кристина к граф. С. А. Бобринской. «Русский Архив», 1884 г., кн. 3, стр. 137–140]

* * *

Октября 2-го 1830 г.

Со вчерашнего дня Москва заперта; в течение 12 дней ее покинули 60 тысяч человек. Теперь никто не выедет и не въедет без нового распоряжения…

[Из письма Кристина к граф. С. А. Бобринской. «Русский Архив», 1884 г., кн. 3, стр. 141]


СМЕРТЬ

Закат горит огнистой полосою.

Любуюсь им безмолвно под окном,

Быть может, завтра он заблещет надо мною —

Безжизненным, холодным мертвецом.

Одна лишь дума в сердце опустелом —

То мысль о ней… О, далеко она,

И над моим недвижным, бледным телом

Не упадет слеза ее одна!

Ни друг, ни брат прощальными устами

Не поцелуют здесь моих ланит,

И сожаленью чуждыми руками

В сырую землю буду я зарыт.

Мой дух утонет в бездне бесконечной!..

Но ты… О! пожалей о мне, краса моя!

Никто не мог тебя любить, как я,

Так пламенно и так чистосердечно.

1830 г., октября 9. Москва.

[Лермонтов. Акад, изд., т. I, стр. 158]

* * *

1.

Чума явилась в наш предел.

Хоть страхом сердце стеснено,

Из миллиона мертвых тел

Мне будет дорого одно.

Его земле не отдадут,

И крест его не осенит,

И пламень, где его сожгут,

Навек мне сердце охладит.

2.

Никто не прикоснется к ней,

Чтоб облегчить последний миг.

 Уста волшебницы очей

Не приманит к себе других.

Лобзая их, я б был счастлив,

Когда б в себя яд смерти впил,

Затем, что, сладость их испив,

Я деву некогда забыл.

1830 г.

[Лермонтов. Акад, изд., т. I, стр. 151–152]

* * *

Нет, графиня, пяти студентов университета не умирало. Умер всего один жертвою своей невоздержности, пьянства и разврата. Из-за этого поднялась тревога, и лекции прекращены.

[Из письма Кристина к граф. С. А. Бобринской. «Русский Архив», 1884 г., кн. 3, стр. 142]

* * *

Если у вас целы все «Ведомости», попробуйте подвести итог, что не совсем легко, благодаря их путанице. Во всяком случае насчитается от четырех до пятисот умерших; из них, может быть, только десятая часть померли от холеры, остальные внесены для умножения числа. К концу наберутся тысячи, потому что непременно нужно показать усердие.

[Из письма Кристина к граф. С. А. Бобринской, «Русский Архив», 1884 г., кн. 3, стр. 143]

* * *

Арсеньева получила известие о погибели брата своего, Николая Алексеевича Столыпина, растерзанного в Севастополе рассвирепевшею толпой, собственно толпою женщин.

[Висковатый, стр. 115–116]

* * *

Скоро, однако ж, москвичи соскучились, попривыкли к холере и мало-помалу начали убеждаться, что она незаразительна, что от нее еще скорее можно умереть, сидя в комнате и беспрестанно о ней думая, нежели выходя и развлекаясь, и Москва опять высыпала на улицы и зашумела.

[Костенецкий. «Русский Архив», 1887 г., кн. 2, стр. 329]

* * *

Москва приняла совсем иной вид. Публичность, неизвестная в обыкновенное время, давала новую жизнь. Экипажей было меньше; мрачные толпы народа стояли на перекрестках и толковали об отравителях; кареты, возившие больных, шагом двигались, сопровождаемые полицейскими; люди сторонились от черных фур с трупами. Бюллетени о болезни печатались два раза в день. Город был оцеплен, как в военное время, и солдаты пристрелили какого-то бедного дьячка, пробиравшегося через реку. Все это сильно занимало умы; страх перед болезнью отнял страх перед властями, жители роптали, а тут весть за вестью, что тот-то занемог, что такой-то умер…

[А. И. Герцен. «Былое и думы». Собр. соч., т. XII, стр. 121]

* * *

В конце декабря месяца холера, унеся более пяти тысяч жертв, совершенно прекратилась в Москве, и после Рождественских праздников, после двухмесячного закрытия, открыт университет, и студенты стали ходить на лекции.

[Костенецкий. «Русский Архив», 1887 г., т. 2, стр. 332–333]

* * *

Когда болезнь в Москве уменьшилась, а в университете прекратилась совсем, 12 января 1831 года, перед открытием учения, совершена литургия… в университетской церкви.

[С. П. Шевырев. «История Московского университета», стр. 378]

* * *

Ни профессора, ни студенты еще не могли войти в обычную колею, да и не все были налицо, так что на этот раз весенних переводных экзаменов не было и все студенты остались на прежних курсах. Год был потерян.

[Висковатый, стр. 121]

* * *

Однообразно тянулась жизнь наша в стенах университета. К девяти часам утра мы собирались в нашу аудиторию слушать монотонные, бессодержательные лекции бесцветных профессоров наших: Победоносцева, Гастева, Оболенского, Геринга, Кубарева, Малова, Василевского, протоиерея Терновского. В два часа пополудни мы расходились по домам.

[И. Ф. Вистенгоф. «Из моих воспоминаний». «Историч. Вестник», 1884, т. XVI, стр. 336]

* * *

Когда уже я был на третьем курсе, в 1831 году[89], поступил в университет, по политическому же факультету, Лермонтов: неуклюжий, сутуловатый, маленький, лет шестнадцати юноша, брюнет, с лицом оливкового цвета и большими черными глазами, как бы исподлобья смотревшими. Вообще студенты последнего курса не очень-то сходились с первокурсниками, и потому я был мало знаком с Лермонтовым, хотя он и часто подле меня садился на лекциях; тогда еще никто и не подозревал в нем никакого поэтического таланта.