[П. К. Мартьянов. «Дела и люди века», т. I, стр. 149–151]
По производстве его в офицеры бабушка сказала, что Мише нужны деньги, и поехала в Тарханы, это была их первая разлука. И действительно, Мише нужны были деньги; я редко встречал человека беспечнее его относительно материальной жизни; кассиром был его Андрей[176], действовавший совершенно бесконтрольно. Когда впоследствии он стал печатать свои сочинения, то я часто говорил ему: «Зачем не берешь ты ничего за свои стихи, ведь Пушкин был не беднее тебя, однако платили же ему книгопродавцы по золотому за каждый стих», но он, смеясь, отвечал мне словами Гёте:
Das Lied, das aus der Kehle dringt,
Ist Lohn, der reichlig lohnet.[177]
[А. П. Шан-Гирей, стр. 738]
Лермонтов, как сказано, был далеко не красив собой и в первой юности даже неуклюж. Он очень хорошо знал это и знал, что наружность много значит при впечатлении, делаемом на женщин в обществе. С его чрезмерным самолюбием, с его желанием везде и во всем первенствовать и быть замеченным, не думаю, чтобы он хладнокровно смотрел на этот небольшой свой недостаток. Знанием сердца женского, силою своих речей и чувства он успевал располагать к себе женщин, но видел, как другие, иногда ничтожные, люди легко этого достигали. В обществе Лермонтов был очень злоречив, но душу имел добрую: как его товарищ, знавший его близко, я в том убежден. Многие его недоброжелатели уверяли в противном и называли его беспокойным человеком.
[А. Меринский. «Атеней», 1858 г., № 48, стр. 301–302]
Наступило 4-е декабря.
Живо я помню этот, вместе и роковой и счастливый, вечер; мы одевались на бал к госпоже К. Я была в белом платье, вышитом пунцовыми звездочками, и с пунцовыми гвоздиками в волосах. Я была очень равнодушна к моему туалету.
«Л[опу]хин[178] не увидит меня, – думала я, – а для прочих я уже не существую».
В швейцарской снимали шубы и прямо уходили в танцевальную залу по прекрасной лестнице, убранной цветами, увешанной зеркалами; зеркала были так размещены в зале и на лестнице, что отражали в одно время всех приехавших и приезжающих; в одну минуту можно было разглядеть всех знакомых. По близорукости своей и по равнодушию, я шла, опустив голову, как вдруг Лиза[179] вскричала: «Ах, Мишель Лермонтов здесь».
– Как я рада, – отвечала я, – он нам скажет, когда приедет Л[опу]хин.
Пока мы говорили, Мишель уже подбежал ко мне, восхищенный, обрадованный этой встречей, и сказал мне:
– Я знал, что вы будете здесь, караулил вас у дверей, чтоб первому ангажировать вас.
Я обещала ему две кадрили и мазурку, обрадовалась ему, как умному человеку, а еще более как другу Лопухина. Лопухин был моей первенствующей мыслью. Я не видала Лермонтова с [18]30-го года; он почти не переменился в эти четыре года, возмужал немного, но не вырос и не похорошел и почти все такой же был неловкий и неуклюжий, но глаза его смотрели с большею уверенностию, нельзя было не смутиться, когда он устремлял их с какой-то неподвижностью.
– Меня только на днях произвели в офицеры, – сказал он, – я поспешил похвастаться перед вами моим гусарским мундиром и моими эполетами; они дают мне право танцевать с вами мазурку; видите ли, как я злопамятен, я не забыл косого конногвардейца, оттого в юнкерском мундире я избегал случая встречать вас; помню, как жестоко вы обращались со мной, когда я носил студенческую курточку.
– А ваша злопамятность и теперь доказывает, что вы сущий ребенок; но вы ошиблись, теперь и без ваших эполет я бы пошла танцевать с вами.
– По зрелости моего ума?
– Нет, это в сторону, во-первых, я в Петербурге не могу выбирать кавалеров, а во-вторых, я переменилась во многом.
– И этому причина любовь?
– Да я и сама не знаю; скорее, мне кажется, непростительное равнодушие ко всему и ко всем.
– К окружающим – я думаю; к отсутствующим – позвольте не верить вам.
– Браво, monsieur Michel, вы, кажется, заочно меня изучали; смотрите, легко ошибиться.
– Тем лучше; посмотрите, изучил ли я вас или нет, но вы точно переменились; вы как будто находитесь под влиянием чьей-то власти, как будто на вас тяготеет какая-то обязанность, ответственность, не правда ли?
– Нет, пустяки, – оставимте настоящее и будущее, давайте вспоминать.
Тут мы стали болтать о Сашеньке, о Средникове, о Троицкой лавре, много смеялись, но я не могла решиться замолвить первая о Л[опу]хине.
Раздалась мазурка; едва мы уселись, как Лермонтов сказал мне, смотря прямо мне в глаза:
– Знаете ли, на днях сюда приедет Л[опу]хин. Для избежания утвердительного ответа я спросила:
– Так вы скоро его ждете?
Я чувствовала, как краснела от этого имени, от своего непонятного притворства, а главное, от испытующих взоров Мишеля.
– Как хорошо, как звучно называться madame de L[opoukhi]ne, – продолжал Мишель, – не правда ли? Согласились бы вы принять его имя?
– Я соглашусь в том, что есть много имен лучше этого, – отвечала я отрывисто, раздосадованная на Л[опу]хина, которого я упрекала в измене; от меня требовал молчания, а сам, без моего согласия, поверял нашу тайну своим друзьям, а может быть, и хвастается влиянием своим на меня. Не помню теперь слово в слово разговор мой с Лермонтовым, но помню только, что я убедилась в том, что ему все было известно и что он в беспрерывной переписке с Л[опу]хиным; он распространялся о доброте его сердца, о ничтожности его ума, а более всего напирал, с колкостью, о его богатстве.
Лиза и я, мы сказали Лермонтову, что у нас 6-го будут танцевать, и он нам решительно объявил, что приедет к нам.
– Возможно ли, – вскричали мы в один голос, – вы не знаете ни дядей, ни теток!
– Что за дело? Я приеду к вам.
– Да мы не можем принять вас, мы не принимаем никого.
– Приеду пораньше, велю доложить вам, вы меня и представите.
Мы были и испуганы, и удивлены его удальством, но, зная его коротко, ожидали от него такого необдуманного поступка.
Мы начали ему представлять строгость теток и сколько он нам навлечет неприятных хлопот.
– Во что бы то ни стало, – повторил он, – я непременно буду у вас послезавтра.
Возвратясь домой, мы много рассуждали с сестрой о Лермонтове, о Л[опу]хине и очень беспокоились, как сойдет нам с рук безрассудное посещение Лермонтова.
Наконец, наступил страшный день 6 декабря…
Не позже семи часов лакей пришел доложить сестре и мне, что какой-то маленький офицер просит нас обеих выйти к нему в лакейскую.
– Что за вздор, – вскричали мы в один голос, – как это может быть?
– Право, сударыни, какой-то маленький гусар спрашивает, здесь ли живут Екатерина Александровна и Елизавета Александровна Сушковы.
– Поди, спроси его имя.
Лакей возвратился и объявил, что Михаил Юрьевич Лермонтов приехал к девицам Сушковым[180].
– А, теперь я понимаю, – сказала я, – он у меня спрашивал адрес брата Дмитрия и, вероятно, отыскивает его.
Брат Дмитрий пригодился нам и мог доставить истинное удовольствие, представив в наш дом умного танцора, острого рассказчика и сверх всего моего милого поэта. Мы с сестрой уверили его, что бывший его товарищ по университетскому пансиону к нему приехал, и дали ему мысль представить его Марье Васильевне. Он так и сделал; все обошлось как нельзя лучше.
Я от души смеялась с Лермонтовым…
Лермонтов сам удивился, как все складно устроилось; а я просто не приходила в себя от удивления к своей находчивости.
– Видите ли, – сказал он мне, – как легко достигнуть того, что пламенно желаешь?
– Я бы не тратила свои пламенные желания для одного танцевального вечера больше или меньше в зиму.
– Тут не о лишнем вечере идет дело; я сделал первый шаг в ваше общество, и этого много для меня. Помните, я еще в Москве вам говорил об этой мечте, теперь только осуществившейся.
Он позвал меня на два сбереженные для него танца и был очень весел и мил со всеми, даже ни над кем не посмеялся. Во время мазурки он начал мне говорить о скором своем отъезде в Москву.
– И скоро вы едете?
– К праздникам или тотчас после праздников.
– Я вам завидую: вы увидите Сашеньку.
– Я бы вам охотно уступил это счастие, особенно вам, а не другому. Я еду не для удовольствия: меня тоже зависть гонит отсюда; я не хочу, я не могу быть свидетелем счастия другого, видеть, что богатство доставляет все своим избранным, богатому лишнее иметь ум, душу, сердце, его и без этих прилагательных полюбят, оценят; для него не заметят искренней любви бедняка[181], а если и заметят, то прикинутся недогадливыми; не правда ли, это часто случается?
– Я не знаю, я никогда не была в таком положении; по моему мнению, одно богатство без личных достоинств ничего не значит.
– Поэтому позвольте вас спросить, что же вы нашли в Л[опу]хине?
– Я говорю вообще и не допускаю личностей.
– А я прямо говорю о нем.
– О, если так, – сказала я, стараясь выказать как можно больше одушевления, – так мне кажется, что Л[опу]хин имеет все, чтоб быть истинно любимым и без его богатства: он так добр, так внимателен, так чистосердечен, так бескорыстен, что в любви и в дружбе можно положиться на него.
– А я уверен, что если бы отняли у него принадлежащие ему пять тысяч душ, то вы бы первая и не взглянули на него.
– Могу вас уверить, я не знала, богат или беден он, когда познакомилась с ним в Москве, и долго спустя узнала, как отец его поступил благородно с сестрой своей и, по неотступной просьбе Л[опу]хина, уступил ей половину имения, – а такие примеры редки. Теперь я знаю, что он богат, но это не увеличило ни на волос моего хорошего мнения о нем; для меня богатство для человека все равно, что роскошный переплет для книги: глупой не придаст занимательности, хорошей – не придаст цены и своей мишурной позолотой.