Расшифрованный Лермонтов. Все о жизни, творчестве и смерти великого поэта — страница 39 из 97

. Прошу вас, если есть деньги, прислать мне 1580 рублей; лошадь славная и стоит больше, а цена эта не велика.

Насчет квартиры я еще не решился, но есть несколько на примете, в начале мая они будут дешевле по причине отъезда многих на дачу. Я вам, кажется, писал, что Лизавета Аркадьевна[245] едет нынче весной с Натальей Алексеевной[246] в чужие край на год; теперь это мода, как было некогда в Англии; в Москве около двадцати семейств собираются на будущий год в чужие край. Пожалуйста, бабушка, не мешкайте отъездом; вы, я думаю, получили письмо мое, с которым я послал письмо Григория Васильевича, – пожалуйста, объясните мне, что мне лучше ему писать.

Прощайте, милая бабушка, прошу вашего благословения, целую ваши ручки и остаюсь покорный внук

М. Лермонтов.

[Письмо Лермонтова к Е. А. Арсеньевой. Акад, изд., т. IV, стр. 325]

* * *

В 1836 году бабушка, соскучившись без Миши, вернулась в Петербург. Тогда же жил с нами сын старинной приятельницы ее, С. А. Раевский. Он служил в военном министерстве, учился в университете, получил хорошее образование и имел знакомство в литературном кругу.

[А. П. Шан-Гирей, стр. 738]

* * *

Что Лермонтов был очень внимателен к бабушке, известно. На слово его старушка всегда могла положиться. Так, меня заверяло лицо, близко знавшее Лермонтова, что когда открылась первая на Руси железная дорога в Царское Село, то, старушка, боявшаяся этого нововведения, как-то раз вырвала у внука, тогда уже давно гусарского офицера, обещание не ездить более по ней. Михаил Юрьевич свято хранил данное слово и ездил в Царское Село, где стоял его полк, на тройках.

[Висковатый, стр. 72]

* * *

Во время последнего пребывания в С.-Петербурге мне суждено было еще раз с ним [Лермонтовым] неожиданно встретиться в Царскосельском саду. Я был тогда в Академии художеств своекоштным пансионером и во время летних каникул имел обыкновение устраивать себе приятные прогулки по окрестностям Петербурга, а иногда ездить в ближние города и села неразлучно с портфелем. Меня особенно влекло рисование с натуры, наиболее этюды деревьев. Поэтому Царскосельский сад, замечательный по красоте и грандиозности, привлекал меня к себе с карандашом в руке.

Живо помню, как, отдохнув в одной из беседок сада и отыскивая новую точку для наброска, я вышел из беседки и встретился лицом к лицу с Лермонтовым, после 10-летней разлуки. Он был одет в гусарскую форму. В наружности его я нашел значительную перемену. Я видел уже перед собой не ребенка и юношу, а мужчину во цвете лет, с пламенными, но грустными по выражению глазами, смотрящими на меня приветливо с душевной теплотой. Казалось мне в тот миг, что ирония, скользившая в прежнее время на губах поэта, исчезла. Михаил Юрьевич сейчас же узнал меня, обменялся со мною несколькими вопросами, бегло рассмотрел мои рисунки, с особенной торопливостью пожал мне руку и сказал последнее прости… Заметно было, что он спешил куда-то, как спешил всегда, во всю свою короткую жизнь. Более мы с ним не виделись…

[М. Меликов. «Заметки и воспоминания художника-живописца».

«Русская Старина», 1896 г., кн. 6, стр. 649]

* * *

Наконец, в исходе 1834 года, Лермонтов был произведен в корнеты, в лейб-гвардии Гусарский полк, и оставил Юнкерскую школу. По производстве в офицеры он начал вести рассеянную и веселую жизнь, проводя время: зимой – в высшем кругу петербургского общества и в Царском Селе, в дружеских пирушках гусарских; летом – на учениях и в лагере под Красным Селом, откуда один раз он совершил романическое путешествие верхом, сопровождая ночью своего товарища на одну из дач, лежащих по Петергофской дороге. Путешествие это описано им в стихотворении «Монго» очень игриво.

[А. Меринский. «Атеней», 1858 г., № 48, стр. 301]

* * *

МОНГО

Садится солнце за горой,

Туман дымится над болотом,

И вот, дорогой столбовой,

Летят, склонившись над лукой,

Два всадника лихим полетом.

Один высок и худощав,

Кобылу серую собрав,

То горячит нетерпеливо,

То сдержит вдруг одной рукой.

Мал и широк в плечах другой;

Храпя, мотает длинной гривой

Под ним саврасый скакунок —

Степей башкирских сын счастливый.

Устали всадники. До ног

От головы покрыты прахом.

Коней приезженных размахом

Они любуются порой

И речь ведут между собой:

«Монго, послушай – тут направо!

Осталось только три версты…»

«Постой! уж эти мне мосты!

Дрожат и смотрят так лукаво».

«Вперед, Маешка! только нас

Измучит это приключенье:

Ведь завтра в шесть часов ученье!» —

«Нет в семь – я сам читал приказ!»

Но прежде нужно вам, читатель,

Героев показать портрет:

Монго – повеса и корнет,

Актрис коварных обожатель,

Был молод сердцем и душой,

Беспечно женским ласкам верил

И на аршин предлинный свой

Людскую честь и совесть мерил.

Породы английской он был —

Флегматик с бурыми усами;

Собак и портер он любил,

Не занимался он чинами,

Ходил немытый целый день,

Носил фуражку набекрень;

Имел он гадкую посадку —

Неловко гнулся наперед,

И не тянул ноги он в пятку,

Как должен каждый патриот.

Но если, милый, вы езжали

Смотреть российский наш балет,

То, верно, в креслах замечали

Его внимательный лорнет.

Одна из дев ему сначала

Дней девять сряду отвечала;

В десятый день он был забыт —

С толпою смешан волокит.

Все жесты, вздохи, объясненья

Не помогали ничего…

И зародился пламень мщенья

В душе озлобленной его.

Маешка был таких же правил —

Он лень в закон себе поставил,

Домой с дежурства уезжал,

Хотя и дома был без дела;

Порою рассуждал он смело,

Но чаще он не рассуждал.

Разгульной жизни отпечаток

Иные замечали в нем;

Печалей будущих задаток

Хранил он в сердце молодом;

Его покоя не смущало,

Что не касалось до него;

Насмешек гибельное жало

Броню железную встречало

Над самолюбием его.

Слова он весил осторожно

И опрометчив был в делах;

Порою, трезвый, врал безбожно,

И молчалив был на пирах.

Характер вовсе бесполезный

И для друзей и для врагов…

Увы! читатель мой любезный,

Что делать мне, – он был таков.

Теперь он следует за другом

На подвиг славный, роковой,

Терзаем пьяницы недугом,

Изжогой мучим огневой.

Приюты неги и прохлады —

Вдоль по дороге в Петергоф

Мелькают в ряд из-за ограды

Разнообразные фасады

И кровли мирные домов

В тени таинственных садов.

Там есть трактир, и он от века

Зовется Красным Кабачком,

И там для блага человека

Построен сумасшедших дом.

И там приют себе смиренный

Танцорка юная нашла, —

Краса и честь балетной сцены,

На содержании была:

N.N., помещик из Казани,

Богатый волжский старожил,

Без волокитства, без признаний…

. .

«Мой друг! – ему я говорил —

Ты не в свои садишься сани:

Танцоркой вздумал управлять!

Ну где тебе?…..»

Но обратимся поскорее

Мы к нашим буйным молодцам.

Они стоят в пустой аллее,

Коней привязывают там.

И вот, тропинкой потаенной

Они к калитке отдаленной

Спешат, подобно двум ворам.

На землю сумрак ниспадает,

Сквозь ветви брезжит лунный свет

И переливами играет

На гладкой меди эполет.

Вперед отправился Маешка,

В кустах прополз он, как черкес,

И осторожно, точно кошка,

Через забор он перелез.

За ним Монго наш долговязый,

Довольный этою проказой,

Перевалился кое-как.

«Ну, лихо! сделан первый шаг!

Теперь душа моя в покое,

Судьба окончит остальное!»

Облокотившись у окна,

Меж тем танцорка молодая

Сидела дома и одна.

Ей было скучно, и зевая

Так тихо думала она:

«Чудна судьба! о том ни слова!

На матушке моей чепец

Фасона самого дурного,

И мой отец, – простой кузнец.

А я – на шелковом диване

Ем мармелад, пью шоколад;

На сцене – знаю уж заране —

Мне будет хлопать третий ряд.

Теперь со мной плохие шутки!

Меня сударыней зовут,

И за меня три раза в сутки

Каналью повара дерут.

Мой Pierre не слишком интересен:

Ревнив, упрям, что ни толкуй,

Не любит смеха он, ни песен,

Зато богат и глуп <…….>.

Теперь не то, что было в школе:

Ем за троих, порой и боле,

И за обедом пью люнель.

А в школе… Боже!.. Вот мученье!

Днем танцы, выправка, ученье,

А ночью жесткая постель.

Встаешь, бывало, утром рано, —

Бренчит уж в зале фортепьяно,

Поют все врозь, трещит в ушах;

А тут сама, поднявши ногу,

Стоишь, как аист на часах.

Флери хлопочет, бьет тревогу…

Но вот одиннадцатый час!

В кареты всех сажают нас.

Тут у подъезда офицеры

Стоят все в ряд, порою в два.

Какие милые манеры!

И все отборные слова!

Иных улыбкой ободряешь,

Других бранишь и отгоняешь,

Зато вернулись лишь домой,

Директор порет на убой:

Ни взгляд не думай кинуть лишний,

Ни слова ты сказать не смей;

А сам, прости ему Всевышний,

Ведь уж какой прелюбодей!..»

Но тут в окно она взглянула

И чуть не брякнулась со стула:

Пред ней, как призрак роковой,

С нагайкой, освещен луной,