[521] уже была, и потому прошу вас ее поздравить от меня, а Леокадии скажите от меня, что я ее целую и желаю исправиться и быть как можно осторожнее вообще. Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что Бог вас вознаградит за все печали. Целую ваши ручки, прошу вашего благословения и остаюсь покорный внук М. Лермонтов.
[Письмо Лермонтова к Е. А. Арсеньевой. Акад, изд., т. IV, стр. 341]
Зимой 1840–1841 года, в Москве, перед последним отъездом Лермонтова на Кавказ, случилось мне обедать в один пасмурный, хотя и праздничный день с Павлом О.[522], очень умным молодым русским. Обедали мы в одном русском ресторане, который посещала в то время вся знатная молодежь. Во время обеда к нам присоединились еще несколько знакомых и, между прочим, один молодой князь замечательно красивой наружности и довольно ограниченного ума, но большой добряк[523]. Он позволял потешаться над собою и добродушно сносил все остроты, которые другие отпускали на его счет.
Легкая шутливость, искрящееся остроумие, быстрая смена противоположных предметов в разговоре, одним словом, весь так называемый esprit frangais[524] так же свойствен большей части знатных русских, как и французский язык. Мы были уже за шампанским. Снежная пена лилась через край стаканов, и через край лились из уст моих собеседников то плохие, то меткие остроты.
В то время мне не было еще двадцати двух лет[525], я был свежим и толстощеким, довольно неловким и сентиментальным юношей, и больше слушал, чем говорил, и, вероятно, казался несколько странным среди этой блестящей, уже порядочно пожившей молодежи.
– А, Михаило Юрьевич! – вскричали двое-трое из моих собеседников при виде только что вошедшего молодого офицера. Он приветствовал их коротким «здравствуйте», слегка потрепал О. по плечу и обратился к князю со словами:
– Ну, как поживаешь, умник?
У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и замечательная гибкость движений. Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на пол бумажник или сигарочницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как будто был вовсе без костей, хотя плечи и грудь были у него довольно широки.
Гладкие, белокурые[526] слегка вьющиеся по обеим сторонам волосы оставляли совершенно открытым необыкновенно высокий лоб. Большие, полные мысли глаза, казалось, вовсе не участвовали в насмешливой улыбке, игравшей на красиво очерченных губах молодого человека.
Одет он был в парадную форму; на шее небрежно повязан черный платок; военный сюртук не нов и не до верху застегнут, и из-под него виднелось ослепительной свежести белье[527]. Эполет на нем не было.
Мы говорили до тех пор по-французски, и О. представил меня на том же диалекте вошедшему. Обменявшись со мной несколькими беглыми фразами, офицер сел с нами обедать. При выборе кушаньев и в обращении к прислуге он употреблял выражения, которые в большом ходу у многих, чтобы не сказать у всех русских, но которые в устах нового гостя неприятно поражали меня. Поражали потому, что гость этот был Михаил Лермонтов. Эти выражения иностранец прежде всего выучивает в России, потому что слышит их повсюду и беспрестанно; но ни один порядочный человек, кроме разве грека или турка, у которых у самих в ходу точь-в-точь такие выражения, не решится написать их в переводе на свой родной язык.
Во время обеда я заметил, что Лермонтов не прятал под стол своих нежных выхоленных рук. Отведав несколько кушаньев и осушив два стакана вина, он сделался очень разговорчив и, надо полагать, много острил, так как слова его были несколько раз прерываемы громким хохотом. К сожалению, для меня его остроты оставались непонятными, так как он нарочно говорил по-русски и к тому же чрезвычайно скоро, а я в то время недостаточно хорошо понимал русский язык, чтобы следить за разговором. Я заметил только, что остроты его часто переходили в личности; но, получив раза два меткий отпор от О., он счел за лучшее упражняться над молодым князем.
Некоторое время тот добродушно переносил шпильки Лермонтова; но, наконец, и ему уже стало невмочь, и он с достоинством умерил его пыл, показав, что, при всей ограниченности ума, сердце у него там же, где и у других людей.
Казалось, Лермонтова искренно огорчило, что он обидел князя, своего товарища, и он всеми силами старался помириться с ним, в чем скоро и успел.
Я уже знал и любил тогда Лермонтова по собранию его стихотворений, вышедших в 1840 г., но в этот вечер он произвел на меня столь невыгодное впечатление, что у меня пропала всякая охота поближе сойтись с ним.
Весь разговор с самого его прихода звенел у меня в ушах, как будто кто-нибудь скреб по стеклу.
Я никогда не мог, может быть к вреду моему, сделать первый шаг к сближению с задорным человеком, какое бы он ни занимал место в обществе, никогда не мог извинять шалостей знаменитых и гениальных людей только во имя их знаменитости и гениальности. Я часто убеждался, что можно быть основательным ученым, поэтом или писателем и в то же время невыносимым человеком в обществе. У меня правило основывать мое мнение о людях на первом впечатлении; но в отношении Лермонтова мое первое, неприятное впечатление вскоре совершенно изгладилось приятным.
Не далее как на следующий вечер, встретив снова Лермонтова в салоне г-жи М., я увидел его в самом привлекательном свете. Лермонтов вполне умел быть милым.
Отдаваясь кому-нибудь, он отдавался от всего сердца, только едва ли это с ним случалось. В самых близких и дружественных отношениях находился он с умной графиней Ростопчиной, которой было бы поэтому легче, нежели кому-либо, дать верное понятие о его характере.
Людей же, недостаточно знавших его, чтобы извинять его недостатки за его высокие, обаятельные
качества, он скорее отталкивал, нежели привлекал к себе, давая слишком много воли своему несколько колкому остроумию. Впрочем, он мог быть в то же время кроток и нежен, как ребенок, и вообще в характере его преобладало задумчивое, часто грустное настроение.
Серьезная мысль была главной чертой его благородного лица, как и всех значительнейших его творений, к которым его легкие, шутливые произведения относятся, как его насмешливый, тонко очерченный рот к его большим, полным думы глазам. Многие из соотечественников Лермонтова разделяли с ним его прометеевскую участь, но ни у одного из них страдания не вызвали таких драгоценных слез, которые служили ему облегчением при жизни и дали ему неувядаемый венок по смерти.
[Из воспоминаний Ф. Боденштедта. «Современник», 1861 г., т. LXXXV, стр. 326–328]
Через три месяца [апрель 1841 г.] Лермонтов снова приехал в Москву. Я нашел его у Розена. Мы долго разговаривали. Он показывал мне свои рисунки. Воспоминания Кавказа его оживили. Помню его поэтический рассказ о деле с горцами, где ранен Трубецкой… Его голос дрожал, он был готов прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая все на нервы, расстроенные летним жаром. В этом разговоре он был виден весь. Его мнение о современном состоянии России: Се qu’il у a de pire, се n’est pas qu’un certain nombre d’hommes souffre patiemment, mais c’est qu’un nombre immense souffre sans le savoir[528]. Вечером он был у нас. На другой день мы были вместе под Новинским. Он каждый день посещал меня. За несколько дней до своего отъезда он провел у нас вечер с Голицыными и Зубовыми. На другой день я виделся с ним у Оболенского. Его занимала К[атерин]а В[асильевна] Потапова, тогда еще не замужем. Помню наш спор и ответ Лермонтова: «Ласковые глазки, теплые ручки, чего ж больше».
[Из дневника Ю. Ф. Самарина за 1841 г. Сочинения, т. XII, стр.
56–57]
У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем. Сказывается и сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем 20 лет и спал крепко, но на 21-м году проснулся от тяжкого сна и встал и пошел… и встретил он тридцать семь королей и семьдесят богатырей и побил их и сел над ними царствовать. Такова Россия.
[Запись Лермонтова в альбоме кн. Вл. Ф. Одоевского. Акад, изд., т.
IV, стр. 352]
Одного утра, проведенного у Росетти, я никогда не забуду. Лермонтова что-то тревожило, и досада и желчь его изливались на Золотницкого. Тут он рассказал с неподражаемым юмором, как Левицкий дурачил Иваненко. Дуэль напоминала некоторые черты из дуэли «Героя нашего времени». Мы простились. Вечером, часов в 9, я занимался один в своей комнате. Совершенно неожиданно входит Лермонтов. Он принес мне свои новые стихи для «Москвитянина» – «Спор». Не знаю, почему мне особенно было приятно видеть Лермонтова в этот раз. Я разговорился с ним. Прежде того какая-то робость связывала мне язык в его присутствии.
[Из дневника Ю. Ф. Самарина за 1841 г. Сочинения, т. XII, стр. 57]
В конце 1840 года Лермонтову разрешен был приезд в Петербург на несколько месяцев. Перед окончанием этого отпуска и перед последним своим отъездом на Кавказ весною 1841 г. он пробыл некоторое время в Москве и с удовольствием вспоминал о том. «Никогда я так не проводил приятно время, как этот раз в Москве», – сказал он мне, встретясь со мной, при проезде своем через Тулу. Эта встреча моя с ним была последняя. В Туле он пробыл один день, для свидания с своей родной теткой, жившей в этом городе. Вместе с ним на Кавказ ехал его приятель и общий наш товарищ А. А. С[толыпи]н. Они оба у меня обедали и провели несколько часов. Лермонтов был весел и говорлив; перед вечером он уехал. Это было 15 апреля 1841 года, ровно за три месяца до его кровавой кончины.