но. И тут в первую очередь приходит на память не убийство Распутина, а гибель другого прототипа Стрельникова - Михаила Николаевича Тухачевского, и некоторые обстоятельства его биографии.
Перед самоубийством Стрельников говорит Живаго: «Сейчас вы представите записку Наркомпроса или Наркомздрава, рекомендующую вас как «вполне советского человека». Сейчас Страшный суд на земле, милостивый государь, существа из Апокалипсиса с мечами и крылатые звери, а не вполне сочувствующие и лояльные доктора. Впрочем, я сказал вам, что вы свободны, и не изменю своему слову. Но только на этот раз. Я предчувствую, что мы еще встретимся, и тогда разговор будет другой, берегитесь.
Угроза и вызов не смутили Юрия Андреевича. Он сказал:
- Я знаю все, что вы обо мне думаете. Со своей стороны вы совершенно правы. Но спор, в который вы хотите втянуть меня, я мысленно веду всю жизнь с воображаемым обвинителем и, надо думать, имел время прийти к какому-то заключению. В двух словах этого не скажешь. Позвольте мне удалиться без объяснений, если я действительно свободен, а если нет - распоряжайтесь мною. Оправдываться мне перед вами не в чем».
Можно сказать, что борьба Галиуллина-Галилеева со Стрельниковым-Антиповым - это пародия на борьбу Христа и Антихриста. Соответствует этому и судьба героев: Галиуллин исчезает со страниц повествования, Стрельников кончает с собой.
Слова же, с которыми Антипов-Стрельников отпускает Живаго, как показал Игорь Смирнов, восходят к словам Великого инквизитора у Достоевского, обращенным к Христу: «Ступай и не приходи вовсе... никогда, никогда!» Для Стрельникова революция неразрывно связана с Россией и Ларой. Перед тем как застрелиться, он, скрывающийся от своих красных преследователей как загнанный зверь, говорит Живаго: «Все это не для вас. Вам этого не понять. Вы росли по-другому. Был мир городских окраин, мир железнодорожных путей и рабочих казарм. Грязь, теснота, нищета, поругание человека в труженике, поругание женщины. Была смеющаяся, безнаказанная наглость разврата, маменькиных сынков, студентов белоподкладочников и купчиков. Шуткою или вспышкой пренебрежительного раздражения отделывались от слез и жалоб обобранных, обиженных, обольщенных. Какое олимпийство тунеядцев, замечательных только тем, что они ничем себя не утрудили, ничего не искали, ничего миру не дали и не оставили!
А мы жизнь приняли, как военный поход, мы камни ворочали ради тех, кого любили. И хотя мы не принесли им ничего, кроме горя, мы волоском их не обидели, потому что оказались еще большими мучениками, чем они.
Однако перед тем как продолжать, считаю долгом сказать вам вот что. Дело в следующем. Вам надо уходить отсюда, не откладывая, если только жизнь дорога вам. Облава на меня стягивается, и чем бы она ни кончилась, вас ко мне припутают, вы уже в мои дела замешаны фактом нашего разговора. Кроме того, тут много волков, я на днях от них отстреливался.
- А, так это вы стреляли?
- Да. Вы, разумеется, слышали? Я шел в другое убежище, но не доходя, по разным признакам понял, что оно раскрыто, и тамошние люди, наверное, погибли. Я у вас недолго пробуду, только переночую, а утром уйду. Итак, с вашего позволения, я продолжаю. Но разве Тверские-Ямские и мчащиеся с девочками на лихачах франты в заломленных фуражках и брюках со штрипками были только в одной Москве, только в России? Улица, вечерняя улица, вечерняя улица века, рысаки, саврасы, были повсюду. Что объединило эпоху, что сложило девятнадцатое столетие в один исторический раздел? Нарождение социалистической мысли.
Происходили революции, самоотверженные молодые люди всходили на баррикады. Публицисты ломали голову, как обуздать животную беззастенчивость денег и поднять и отстоять человеческое достоинство бедняка. Явился марксизм. Он усмотрел, в чем корень зла, где средство исцеления. Он стал могучей силой века. Все это были Тверские-Ямские века, и грязь, и сияние святости, и разврат, и рабочие кварталы, прокламации и баррикады. Ах, как хороша она была девочкой, гимназисткой! Вы понятия не имеете. Она часто бывала у своей школьной подруги в доме, заселенном служащими Брестской железной дороги. Так называлась эта дорога вначале, до нескольких последующих переименований. Мой отец, нынешний член Юрятинского трибунала, служил тогда дорожным мастером на вокзальном участке. Я заходил в тот дом и там ее встречал. Она была девочкой, ребенком, а настороженную мысль, тревогу века уже можно было прочесть на ее лице, в ее глазах. Все темы времени, все его слезы и обиды, все его побуждения, вся его накопленная месть и гордость были написаны на ее лице и в ее осанке, в смеси ее девической стыдливости и ее смелой стройности. Обвинение веку можно было вынести от ее имени, ее устами. Согласитесь, ведь это не безделица. Это некоторое предназначение, отмеченность. Этим надо было обладать от природы, надо было иметь на это право...
Так вот, видите ли, весь этот девятнадцатый век со всеми его революциями в Париже, несколько поколений русской эмиграции, начиная с Герцена, все задуманные цареубийства, неисполненные и приведенные в исполнение, все рабочее движение мира, весь марксизм в парламентах и университетах Европы, всю новую систему идей, новизну и быстроту умозаключений, насмешливость, всю во имя жалости выработанную вспомогательную безжалостность, все это впитал в себя и обобщенно выразил собою Ленин, чтобы олицетворенным возмездием за все содеянное обрушиться на старое.
Рядом с ним поднялся неизгладимо огромный образ России, на глазах у всего мира вдруг запылавшей свечой искупления за все бездолье и невзгоды человечества. Но к чему я говорю вам это все? Для вас ведь это кимвал бряцающий, пустые звуки.
Ради этой девочки я пошел в университет, ради нее сделался учителем и поехал служить в этот, тогда еще неведомый мне, Юрятин. Я поглотил кучу книг и приобрел уйму знаний, чтобы быть полезным ей и оказаться под рукой, если бы ей потребовалась моя помощь. Я пошел на войну, чтобы после трех лет брака снова завоевать ее, а потом, после войны и возвращения из плена, воспользовался тем, что меня считали убитым, и под чужим, вымышленным именем весь ушел в революцию, чтобы полностью отплатить за все, что она выстрадала, чтобы отмыть начисто эти печальные воспоминания, чтобы возврата к прошлому больше не было, чтобы Тверских-Ямских больше не существовало. И они, она и дочь были рядом, были тут! Скольких сил стоило мне подавлять желание броситься к ним, их увидеть!
Но я хотел сначала довести дело своей жизни до конца. О, что бы я сейчас отдал, чтобы еще хоть раз взглянуть на них. Когда она входила в комнату, точно окно распахивалось, комната наполнялась светом и воздухом».
Здесь единственный раз в романе упоминается имя Ленина. Имена же Сталина, Троцкого, Бухарина и других вождей большевиков в романе не фигурируют ни разу.
В этом отношении любопытно свидетельство Зинаиды Николаевны об одном из авторских чтений первой части «Доктора Живаго» в 1954 году: «Работа над романом подходила к концу. Боря собирал людей и читал им первую часть. На первом чтении присутствовали Федин, Катаев, Асмусы, Генрих Густавович, Вильмонт, Ивановы, Нина Александровна Табидзе и Чиковани. Все сошлись на том, что роман написан классическим русским языком... На другой день после чтения к нему зашел Федин и сказал, что он удивлен отсутствием упоминаний о Сталине; по его мнению, роман был не историческим, раз в нем не было этой фигуры, а в современном романе история играет колоссальную роль».
Константин Александрович не догадался, что Сталин в романе все-таки присутствует - в образе Евграфа Живаго. Пастернак считал одного Ленина ответственным за революцию и все происшедшее с Россией. «Калигула с изрытой оспой лицом» для него - лишь грандиозное воплощение ленинского замысла.
В предсмертном монологе Стрельникова, в его словах о старом мире, унижающем женщину, о революции, уничтожившей кошмар Тверских-Ямских (эти улицы издавна были центром московской проституции), в его признании, что в революцию он пошел, чтобы отомстить за поругание «бедной девочки» Лары богачом Комаровским, отразился образ женщины-чекистки из поэмы «Спекторский». Это - еще один символ России-революции:
Она шутя обдернула револьвер
И в этом жесте выразилась вся.
Будущая чекистка в юности была изнасилована богатым и теперь мстит за это. В романе Стрельников идет в революцию, чтобы мстить за Лару - олицетворение России, над красотой которой надругался Комаровский.
Самоубийство Стрельникова заставляет вспомнить о самоубийстве первой жены Тухачевского Марии Владимировны Игнатьевой, дочери железнодорожного машиниста (Антипов-Стрельников у Пастернака - сын железнодорожного мастера). Она застрелилась в 1920 году, как и Стрельников. Из современников Тухачевского о самоубийстве М.В. Игнатьевой наиболее подробно писал Роман Гуль, в начале 1930-х годов выпустивший книжку «Красные маршалы»: «Наиболее подробно об обстоятельствах самоубийства Марии Владимировны говорит Роман Гуль: «Может быть, Маруся никогда бы и не сделала рокового шага, но русский революционный голод во вшивой, замершей стране был страшен. А жена командарма Тухачевского может ехать к мужу экстренным поездом, ей дадут в охрану и красноармейцев и не обыщут, как мешочницу. Маруся из любви к родителям, по-бабьи, возила в Пензу домой мешки с мукой и консервными банками.
Не то выследили враги (врагов у Тухачевского пруд пруди) - о мешках стало известно в реввоенсовете фронта. И наконец, командарму Тухачевскому мешки поставлены на вид. Мешки с рисом, мукой, консервными банками везет по голодной стране жена побеждающего полководца?!
Я думаю, слушавшему «красную симфонию» и глядевшему не на небесные звезды, а на свою собственную, Тухачевскому от этих мешков прежде всего стало эстетически невыносимо (прямо по Достоевскому - бывают стыдные преступления! - Б. С.). Мировой пожар, тактика мировой пролетарской войны - и вдруг мешки с мукой для недоедающих тестя и тещи! Какая безвкусица!