Полный смятения и недоумения от того, что ребенка не отдают, он потребовал бумагу и карандаш и тут же написал письмо министру госбезопасности Абакумову.
Начальные строки этого письма мне затем и показывал Семенов, заслоняя все остальное, и говорил:
- Вот видите, и сам Пастернак признает, что вы могли быть виновны перед нашей властью.
В действительности Б.Л. писал, что если они считают, что у меня есть вина перед ними, то он готов с этим согласиться, но вместе с тем это вина его; и если есть у него кое-какие литературные заслуги, то он просит, чтобы учли их и посадили бы его, а меня отпустили.
Я понимала, что в этом вполне искреннем письме министру была, конечно, некоторая свойственная ему игра в наивность, но все, что он ни делал, - все было мило и дорого мне, и все казалось доказательством его любви.
Он позвонил Люсе Поповой и сказал:
- Мне ребенка не отдали, а предложили забрать мои письма. Я сказал, что они ей адресованы, и чтобы отдали их ей. Но мне все же пришлось взять целую пачку писем и книг с моими надписями.
- Не привезете домой ребенка, - сказала Люся, - так привезете какие-нибудь нежные письма или что-то еще, что будет не лучше ребенка».
Ивинская получила по заочному приговору Особого совещания пять лет общих лагерей «за близость к лицам, подозреваемым в шпионаже».
Ясно, что арест и заключение любимой женщины, гибель в тюрьме ее ребенка рассеяли последние иллюзии Пастернака насчет Сталина и советской власти. Теперь уже никакая внутренняя цензура не сдерживала его в работе над романом.
Пастернак писал о Ивинской немецкой поэтессе Ренате Швейцер 7 мая 1958 года: «Ее посадили из-за меня как самого близкого мне человека, по мнению секретных органов, чтобы на мучительных допросах под угрозами добиться от нее достаточных показаний для моего судебного преследования. Ее геройству и выдержке я обязан своей жизнью и тому, что меня в те годы не трогали...»
Поэт писал в лагерь Ольге: «Я прошу их, если есть у нас вина, то она моя, а не твоя. Пусть они отпустят тебя и возьмут меня. Есть же у меня какие-то литературные заслуги...»
Марина, третья, невенчанная жена Юрия Живаго, как и Лара, соединила в себе черты Зинаиды Николаевны и Ольги Всеволодовны: «Из Марины могла бы выйти певица. У нее был певучий чистый голос большой высоты и силы. Марина говорила негромко, но голосом, который был сильнее разговорных надобностей и не сливался с Мариною, а мыслился отдельно от нее. Казалось, он доносился из другой комнаты и находился за ее спиною . Этот голос был ее защитой, ее ангелом-хранителем. Женщину с таким голосом не хотелось оскорбить или опечалить.
С этого воскресного водоношения и завязалась дружба доктора с Мариною. Она часто заходила к нему помочь по хозяйству. Однажды она осталась у него и не вернулась больше в дворницкую. Так она стала третьей не зарегистрированной в загсе женою Юрия Андреевича, при неразведенной первой. У них пошли дети. Отец и мать Щаповы не без гордости стали звать дочку докторшей.
Маркел ворчал, что Юрий Андреевич не венчан с Мариною и что они не расписываются.
- Да что ты, очумел? - возражала ему жена. - Это что же при живой Антонине получится? Двоебрачие?
- Сама ты дура, - отвечал Маркел. - Что на Тоньку смотреть. Тоньки ровно как бы нету. За нее никакой закон не заступится.
Юрий Андреевич иногда в шутку говорил, что их сближение было романом в двадцати ведрах, как бывают романы в двадцати главах или двадцати письмах.
Марина прощала доктору его странные, к этому времени образовавшиеся причуды, капризы опустившегося и сознающего свое падение человека, грязь и беспорядок, которые он заводил.
Она терпела его брюзжание, резкости, раздражительность. Ее самопожертвование шло еще дальше. Когда по его вине они впадали в добровольную, им самим созданную нищету, Марина, чтобы не оставлять его в эти промежутки одного, бросала службу, на которой ее так ценили и куда снова охотно принимали после этих вынужденных перерывов. Подчиняясь фантазии Юрия Андреевича, она отправлялась с ним по дворам на заработки. Оба сдельно пилили дрова проживающим в разных этажах квартирантам».
В предчувствии конца Юрий Живаго отдаляется от Марины, а она затем получает крупную сумму денег. Пастернак словно предчувствовал свое предсмертное отдаление от Ольги Ивинской, а быть может, предвидел и то, что получение его денег - гонораров за роман - станет причиной ее нового ареста, новых страданий.
Зинаида Николаевна тоже успела высказаться насчет прототипов «Доктора Живаго». По ее мнению, «говорили, что доктор Живаго совершенно не похож на Борю и ничего общего с ним не имеет. С этим я была совершенно согласна: для меня доктор Живаго, в отличие от Бори, был отнюдь не героическим типом. Боря был значительно выше своего героя, в Живаго же он показал среднего интеллигента без особых опросов, и его конец является закономерным для такой личности. (А как же быть с гениальными стихами, которыми Пастернак наделил своего любимого героя? - Б.С.)... Некоторые удивлялись, что Лара - блондинка с серыми глазами, намекали на ее сходство с Ивинской; но я была уверена, что от этой дамы он взял только наружность, а судьба и характер списаны с меня буквально до мельчайших подробностей. Комаровский же - моя первая любовь. Боря очень зло описал Комаровского. Н. Милитинский был значительно выше и благороднее, не обладая такими животными качествами (Николая Милитинского, кузена Зины, который был старше ее почти на тридцать лет, Пастернак изобразил мерзавцем и пошляком. - Б.С.).
Я не раз говорила Боре об этом. Но он не собирался ничего переделывать в этой личности, раз он так себе его представлял, и не желал расставаться с этим образом».
Зинаида Николаевна не замечает, что сама себе противоречит. Раз она - прототип Лары, то как может сам Пастернак не быть прототипом Юрия Живаго! Здесь пером отвергнутой супруги двигала ревность, ревность и еще раз ревность!
Сам же роман Пастернака и Ивинской объясняла следующим образом: «В тот период мы жили с ним очень дружно. Наши близкие знакомые, которые у нас бывали и слышали об измене, говорили мне, что они потрясены его нежностью ко мне и вниманием, и если так изменяет мужчина, то и пускай. После войны начался повальный разврат. В нашем писательском обществе стали бросать старых жен и менять на молоденьких, а молоденькие шли на это за неимением женихов».
Вряд ли все было так примитивно-пошло. У Ивинской как будто проблем с «женихами» никогда не было, а роман с Пастернаком принес ей страданий с избытком, в том числе и гибель неродившегося ребенка. И не могла банальная интрижка вдохновлять творчество Пастернака все последнее десятилетие его жизни. Неслучайно почти все творческие рукописи Пастернака этого периода отложились в архиве Ивинской и были конфискованы КГБ при ее повторном аресте.
Варлам Шаламов вспоминал обед у Пастернака в Переделкине в июне 1956 года: «Борис Леонидович весел, оживлен. Рюмка за рюмкой пьет коньяк, тост следует за тостом. Ощущение какой-то фальши не покидает меня. Может быть, потому, что жена и Нейгаузы - словом -словом, ближайшее его окружение - относятся к нему, как к ребенку-мудрецу. Не очень считаются с его просьбами (отказ Нейгаузов играть и кое-что другое). Сами просьбы, с которыми он обращается к домашним, как-то нетверды. Он - чужой человек в доме. Дача, хозяйство, приемы, обеды, все, что миновало и минует его (житейская чаша), -обошлось, видимо, дорого».
Как писал сын поэта Евгений, «создавая своего литературного героя, Пастернак определял его как другого человека, но по законам, им же объявленным, писал его через себя. Сквозь героя просвечивает автор. При полном расхождении жизненного пути Юрия Живаго и автора читатель внимательно подбирает мелкие детали соответствия. Принадлежность к одному поколению. Писание стихов. Маленький сын от первого брака. Две женщины. Пастернак сам в письмах последних лет наталкивал на подобные сближения, заявляя, что Ольга Ивинская - Лара его романа».
Невестка Пастернака Наталья Анисимовна, жена его сына Леонида, вспоминала: «Зинаида Николаевна действительно всю жизнь посвятила Пастернаку, все было ей подконтрольно: его здоровье, режим, тишина, покой. Но ее гениальность в том, что она никогда не навязывалась ему, не влезала в его творчество, никогда не допытывалась, куда он тратит деньги, куда уходит. Это была любовь -сестринская, любовь к ближнему, она превосходила все существующие каноны - ревность, зависть».
Сама Зинаида Николаевна никогда не скрывала, что всю жизнь светила отраженным светом двух звезд, Нейгауза и Пастернака. Стоит заметить, что и Генрих Густавович, как мы уже убедились, отнюдь не хранил ей верность и до ее романа с Пастернаком. Зинаида Николаевна же впоследствии изменяла Пастернаку с ее двоюродным братом, Николаем Милитинским, прототипом Комаровского в романе, что вызвало у поэта, среди прочего, тяжелейшую депрессию в 1935 году.
Летом 1950 года сгорела дача Федина, в тушении которой Пастернак принимал деятельное участие. К зиме дачу отстроили, и Федин созвал друзей на новоселье. Среди гостей был и главный редактор «Знамени» Всеволод Вишневский, к тому времени совсем спившийся - жить ему оставались считаные недели. Писатели и на этот раз основательно выпили, и Вишневский встал и провозгласил тост за будущего настоящего советского поэта Пастернака. На хамский тост Борис Леонидович ответил очень резко, чуть ли не единственный раз в жизни публично выматерившись. Он меланхолично произнес, ковыряя вилкой салат, так, будто ничего не случилось: «Всеволод, идите в пизду!» Вишневский остолбенел с рюмкой в руке. И Пастернак на всякий случай внятно повторил: «В пизду!» Скандал как-то замяли, сославшись на то, что все участники были изрядно пьяны, но слухи о нем распространились широко. Стопроцентных подтверждений рассказанного эпизода у нас нет. Он известен нам только по мемуарам друга Пастернака драматурга Александра Гладкова, который сам никак не мог присутствовать при ссоре Пастернака с Вишневским, поскольку еще в октябре 1948 года был арестован за хранение антисоветской литературы и вернулся в Москву только в 1954 году. И сообщает он все с чужих слов, но явно не со слов самого Пастернака - вряд ли бы Борис Леонидович стал признаваться, что послал по матушке собрата-писателя, пусть и в немалых литературных чинах. Однако сама резкая реакция Пастернака на предположение в его будущей советскости в то время кажется вполне вероятной. К тому времени уже была арестована и отправлена в лагерь Ольга Ивинская, уже погиб их нерожденный ребенок. Никаких оснований любить советскую власть у поэта не было, а предположение о своей советскости он мог счесть лишь тягчайшим оскорблением.