Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго» — страница 38 из 55

Сурков со мной соглашался:

- Да, да, - говорил он, - это в его характере. Но сейчас это так несвоевременно (мне так хотелось вставить Борино: «Так неуместно и несвоевременно только самое великое», но я сдержалась) - надо было его удержать, ведь у него есть такой добрый ангел, как вы...

(Боже мой, мне и присниться тогда не могло, какими грязными помоями Сурков будет поливать этого «доброго ангела».)

Сурков начал докладывать, что произошло между Пастернаком и итальянцами. Увы, от недавней благожелательности не осталось и следа. Начав спокойно с чтения письма «Нового мира», он себя «заводил» во время речи, и с какого-то момента появилось слово «предательство». Мои объяснения он, конечно, не учел. Соболев с места усердно поддакивал Суркову, а тот распалялся все больше. Он утверждал, что роман уже обсужден и осужден у нас, но Пастернак не прислушивается к мнению товарищей; что идет сговор о получении денег из-за границы за роман и т. п.

- Ну что вы выдумываете? - возмутилась я. Но говорить мне не дали.

- Прошу меня не прерывать! - кричал Сурков. Помню, как с места вмешался Твардовский:

- Дайте ему сказать, я хочу понять, что произошло; что вы ей рот затыкаете?

А Катаев, непристойно развалившись в кресле:

- Кого вы, собственно говоря, представительствовать пришли? Ущипните меня, я не знаю, на каком я свете нахожусь, - романы передаются за границу в чужие руки, происходит такое торгашество...

Ажаева больше всего интересовала «технология» передачи романа итальянцам; он на разные лады допытывался:

- Как же он все-таки передал роман? Если бы мы знали - перехватили бы его.

Соболев, одетый как маленький пузатый мальчик, в комбинезон, говорил о том, что он чувствует себя оплеванным, оскорбленным; что поэт, которого так мало знают, вдруг прославился на весь мир таким безобразным способом.

- Вы мне дадите говорить или нет? - возмутилась я. И тут Сурков заорал:

- А почему вы здесь, а не он сам? Почему он не желает с нами разговаривать?

- Да, - ответила я, - ему трудно с вами разговаривать, а на все ваши вопросы могу ответить я.

В ходе рассказа меня все чаще и грубее прерывали. Когда я, обращаясь к Суркову, сказала: «Вот здесь сидит редактор романа Старостин.» - «Какого еще романа, - заорал Сурков, - ваш роман с «Гослитиздатом» я разрушу».

- Если вы мне не дадите говорить, то мне здесь делать нечего, - сказала я.

- Вам вообще здесь делать нечего, - почему-то больше всех кипятился Катаев, - вы кого представительствуете - поэта или предателя, или вам безразлично, что он - предатель своей родины?

Говорить стало невозможно - я села на свое место.

Было сказано, что хочет говорить редактор романа «Доктор Живаго» Анатолий Васильевич Старостин.

- Удивительное дело, - сказал при этих словах Катаев, - отыскался какой-то редактор; разве это еще можно и редактировать?

- Я мог бы вам сказать, - негромко и спокойно говорил Анатолий Васильевич, - что получил в руки совершенное произведение искусства, которое может прозвучать апофеозом русскому народу. Вы же сделали из него повод для травли...»

Напуганная разговором с Алексеем Сурковым, первым секретарем Союза писателей, она обратилась за помощью к Серджио д’Анджело, чтобы тот передал Фельтринелли требование вернуть рукопись и остановить издание.

Пастернак описал эти события в письме 21 августа к Нине Табидзе:

«Здесь было несколько очень страшных дней. Что-то случилось касательно меня в сферах, мне недоступных. Видимо, X (рущеву) показали выборку всего самого неприемлемого из романа. Кроме того (помимо того, что я отдал рукопись за границу), случилось несколько обстоятельств, воспринятых тут с большим раздражением. Тольятти предложил Фельтринелли вернуть рукопись и отказаться от издания романа. Тот ответил, что скорее выйдет из партии, чем порвет со мной, и действительно так и поступил. Было еще несколько мне неизвестных осложнений, увеличивших шум.

Как всегда, первые удары приняла на себя О. В. (Ивинская. - Б. С.). Ее вызывали в ЦК и потом к Суркову. Потом устроили секретное расширенное заседание секретариата президиума ССП по моему поводу, на котором я должен был присутствовать и не поехал, заседание характера 37 года, с разъяренными воплями о том, что это явление беспримерное, и требованиями расправы, и на котором присутствовала О. Вс. и Ан. Вас. Ст<аростин>, пришедшие в ужас от речей и атмосферы (которым не дали говорить), и на котором Сурков читал вслух (с чувством и очень хорошо, говорят) целые главы из поэмы («Высокая болезнь». - Б.С.). На другой день О. В. устроила мне разговор с Поликарповым в ЦК. Вот какое письмо я отправил ему через нее еще раньше, с утра.

«Люди, нравственно разборчивые, никогда не бывают довольны собой, о многом сожалеют, во многом раскаиваются. Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть, ошибка, что я не утаил его от других. Уверяю Вас, я бы его скрыл, если бы он был написан слабее. Но он-то оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в нее я не буду. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».

Поликарпов сказал, что он сожалеет, что прочел такое письмо, и просил О. В. разорвать его на его глазах. Потом с Поликарповым говорил я, а вчера, на другой день после этого разговора, разговаривал с Сурковым. Говорить было очень легко. Со мной говорили очень серьезно и сурово, но вежливо и с большим уважением, совершенно не касаясь существа, то есть моего права видеть и думать так, как мне представляется, и ничего не оспаривая, а только просили, чтобы я помог предотвратить появление книги, то есть передоверить переговоры с Фельтринелли Гослитиздату, и отправил просьбу о возвращении рукописи для переработки. Я это сделаю, - но, во-первых, преувеличивают вредное значение появления романа в Европе. Наоборот, наши друзья там считают, что напечатание первого нетенденциозного русского патриотического произведения автора, живущего здесь, способствовало бы большему сближению и углубило бы взаимопонимание. Во-вторых, вместо утихомиривающего влияния эти внезапные просьбы с моей стороны вызовут обратное действие, подозрение в применении ко мне принуждений и т. д., из меня сделают нечто вроде Зощенки, скандал совсем иного рода и пр. и пр. Наконец, в-третьих, никакие просьбы или требования в той юридической форме, какие сейчас тут задумывают, не имеют никакого действия и законной силы и ни к чему не приведут, кроме того, что в будущем году, когда то тут, то там начнут появляться эти книги, это будет вызывать очередные взрывы бешенства по отношению ко мне, и неизвестно, чем это кончится.

За эти несколько дней, как бывало в таких случаях и раньше, я испытал счастливое и подымающее чувство спокойствия и внутренней правоты и ловил кругом взгляды, полные ужаса и обожания. Я также при этом испытании натолкнулся на вещи, о которых раньше не имел понятия, на свидетельства и доказательства того, что на долю мне выпало счастье жить большой значительной жизнью, в главном существе даже неизвестной мне.

Ничего не потеряно, я незаслуженно, во много раз больше, чем мною сделано, вознагражден со всех сторон света».

Пастернак писал Нине Табидзе как раз в тот день, когда им была подписана требуемая телеграмма к Фельтринелли. А накануне перед этим состоялся тяжелый и мучительный разговор с Серджио д’Анджело. Эту встречу тоже устроила Ольга Ивинская, которая, как вспоминал д’Анджело, вскоре после первого свидания пришла к нему снова и на этот раз вся в слезах. Она просила уговорить Пастернака послать требуемую от него телеграмму сломить его твердость, потому что у нее самой это не получалось.

Д’Анджело в своих воспоминаниях ярко воспроизвел чудовищную картину насилия над человеческим достоинством и волей Пастернака, которое объяснялось в то же время благородным желанием спасти его от будущих страданий.

Он кричал им в ответ, что никакие чувства дружбы или привязанности не могут оправдать эту «благотворительную миссию». Надо напрочь не уважать его, чтобы предлагать это. С другой стороны, его останавливало то, как он будет выглядеть перед Фельтринелли, которому писал, что публикация «Доктора Живаго» - дело его жизни и что после такой телеграммы он подумает о нем, не сочтет ли он его подлецом и мерзавцем .

Но несмотря на взрыв открытого возмущения, «благотворительная миссия» вполне удалась.

21 августа Пастернак подписал продиктованный чиновниками текст телеграммы Фельтринелли: «В процессе дальнейшей работы над рукописью романа «Доктор Живаго» я пришел к глубокому убеждению, что написанное мною нельзя считать законченным произведением. Находящийся у Вас экземпляр рукописи этого романа рассматриваю как нуждающийся в серьезном совершенствовании предварительный вариант будущего произведения.

Издание книги в таком виде считаю невозможным. Это противоречило бы моему правилу издавать только вполне законченные сочинения.

Соблаговолите распорядиться о возвращении по моему московскому адресу в возможно кратчайшие сроки рукописи романа «Доктор Живаго», крайне необходимой мне для работы».

По поводу телеграммы Пастернака Фельтринелли д’Анджело вспоминал следующее:

«... Ольга... пришла ко мне, чтобы рассказать о телеграмме, которую вынуждают Пастернака подписать, и просила меня, поскольку он не хочет подчиниться, немедленно навестить его и убедить. Это было нелегкое поручение. Каждый, кто ближе знакомился с Пастернаком, знает, каким он был сердечным, отзывчивым, душевно тонким и широко мыслящим, но в то же время он вспомнит и о его гордом темпераменте, о его вспышках гнева и негодования. Из-за насилия, которому его хотели подвергнуть, он, ожесточаясь, раздраженно отвечал на наши убеждения. Ни дружба, ни симпатия, говорил он почти крича, не дают основания для того, чтобы оправдать акцию; мы не уважаем его; мы обращаемся с ним как с человеком без достоинства. И что должен думать Фельтринелли, которому он недавно писал, что опубликование «Доктора Живаго» есть главная цель его жизни? Не считает же он его глупцом или трусом? Наконец, Пастернак пришел к убеждению, что телеграмме не поверят, да и невозможно остановить дело, так как многие издатели Запада все равно уже сняли копии с оригинала и заключили договоры на издания в соответствующих странах. Так телеграмма была послана». Фельтринелли не обратил никакого внимания на эту телеграмму, поскольку она противоречила не только заключенному в июне 1956 года договору, но и их с Пастернаком секретной договоренности, согласно которой значение имеют только письма, написанные на французском языке.